Тайна замка Аламанти - де ля Фер Клод. Страница 15

Спустя две недели мы оторопели при виде едущей к нашему замку огромной, крытой кожей черной повозки, запряженной четвериком. В повозке, как узнали потом все, помещался целый арсенал предметов пыток и две деревянные кровати — для палача и для его помощника. Следом за повозкой прибыли вооруженные до зубов монахи — слуги святой инквизиции.

Им оказалось достаточным всего одних суток, чтобы падре признался в нарушении всех десяти заповедей Господа нашего Иисуса Христа. Он сказал, что продал душу Дьяволу и передает тело свое матери нашей святой Церкви для казни во устрашение низких душ.

Кусок кровоточащего мяса швырнули в повозку — и наши гости, встреченные и привечаемые все это время графом с приветливостью особой, накормленные всевозможными яствами и одаренные дорогими подарками, — отправились в обратный путь, ибо такого нечестивца, как наш падре, следовало сжечь в самом Риме.

— Как страшно! — призналась я отцу, глядя вслед повозке.

— Обыкновенно, — пожал он плечами. — Страдания одного человека, да еще знакомого, всегда рвут душу. Страдания сотен и тысяч вызывают лишь любопытство и улыбку.

Вскоре до замка дошли слухи, что падре нашего сожгли на одной из площадей Вечного города. На площади Цветов, кажется.

Потом там сожгут Джордано Бруно, с которым я познакомлюсь незадолго до отъезда своего во Францию. Я еще напишу об этом молодом человеке. Он стоит памяти людской больше, чем все нынешнее множество королей, герцогов и князей. Как, впрочем, и наш падре, которого я искренне с младенческих еще пор любила, но которого с моего молчаливого согласия отец отдал в руки инквизиции. Он поступил мудро, ибо невинной кровью этой навеки связал меня с родом Аламанти, показал на деле, что стоят окружающие нас люди, словно принял у меня экзамен за первый семестр обучения.

Только после казни падре граф возобновил со мной занятия, начав их с речи о том, что хотя и всякое действие непорочной детской души и священно, однако и ребенку следует быть внимательным, когда он совершает тот или иной поступок. Потом закончил:

— Твоего волчонка я бы и сам убил. Но именно этого желает чернь. Им кажется порой, что они могут повлиять на желания своего синьора. Для того, чтобы у них не возникло подобной мысли, я и решил защитить твоего звереныша. Но ты, девчонка, в следующий раз должна быть повнимательней и порассудительней, когда совершаешь поступки вопреки воле толпы. Будем считать, что волчонок был твоей последней ошибкой.

— Я убила его мать, — сказала я, чувствуя нарастающее раздражение против логики графа. — А он спас мне жизнь.

— Насколько важна признательность человека человеку мы с тобой еще успеем поговорить, — заметил он. — Но вот признательность к зверю… — покачал головой, словно показывая мне тем самым, что я все-таки зародила в нем сомнения.

Простолюдины и слуги, увидевшие в приезде инквизиторов и аресте падре даже развлечение, о произошедшем забыли скоро. Тем более, что новый священник, присланный взамен нашего, оказался мужичком простецким, любящим дармовую выпивку и похабные песни. Все только и судачили о его похождениях в пьяном виде, трепали имя отца Доминика даже во время месс, думая не столько о Боге, сколько о собственных проблемах, число которым — бесконечность.

Лишь Антонио, испугавшийся инквизиторов и прятавшийся в своей кузнице до самого их отъезда, в течение долгого времени ходил хмурый. Он даже стал на ночь вводить волка в дом.

Однажды (было это месяц спустя после казни падре), он сказал мне:

— Твой отец — страшный человек. Он спас всех нас, но убил невиновного. Остерегайся его…

— Ты забываешься, кузнец! — возмутилась я.

Дотоле я никогда не разговаривала с Антонио в подобном тоне, поэтому лицо его даже вспыхнуло, как будто от пощечины. Я ожидала, что он ответит колкостью на мои слова, но услышала смиренное:

— Я хорошо знаю свое место, синьорита. Но и вам следует помнить о начале вашей жизни: кто вы были, кто был с вами рядом.

Он опустился на колени, поцеловал землю возле моих ног.

Этот человек действительно любил меня. Не зная провансальских песен, не слыша вокруг себя о женщинах ничего, кроме брани и пакостей, он в своей огромной груди таил неугасающий костер красивой любви к девчонке-отроковнице, которую знал с пеленок и волею судьбы внезапно возжелал, как женщину. Сейчас мне понятна его трагедия, ровно как и понятна его печальная судьба.

Тогда же мне четырнадцатилетней казался двадцатисемилетний кузнец древним стариком, возомнившим, что он может иметь какие-то права на меня. Я разозлилась и захотела ударить его каблуком в оторвавшееся от земли лицо. Сверлила его глазами и думала, что вот скажу отцу о вольности, допущенной холопом, — и граф накажет поганца так, что Антонио посчитает за счастье умереть.

Но я не сделала ни того, ни другого. Я увидела в глазах кузнеца прощение за предугаданные им собственные беды. Он по-настоящему любил меня — и это было чертовски приятно.

— Целуй! — приказала я. И приподняла подол платья ровно на два пальца.

Он поцеловал мой туфель.

— Еще! — рассмеялась я. И приподняла подол еще на два пальца.

Прикосновение мужских губ к моей коже было бы волнующим, если бы не чулок.

— И будь благоразумен, Антонио, — сказал я, оставляя кузнеца преклоненным и потрясенным.

Надо сказать, что дом Антонио никто, кроме меня, не посещал. Даже его подмастерье боялся появляться там. Гильдия городских кузнецов не жаловала сельских мастеров, поэтому наш Антонио, как и полагается кузнецу в наше время, почитался колдуном. Подмастерье же его был молод, честолюбив и мечтал, набравшись опыта, уйти в город, чтобы сдать экзамен на мастера и, женившись на дочери члена гильдии, завести свое дело. Факт посещения им дома колдуна, живущего в одном доме с волком, мог помешать исполнению этой великой мечты.

Мой внезапный уход испугал Антонио, ибо и он, и я знали, что во всякое мое, посещение дома кузнеца за нами следили из крон окружающих деревьев десятки пар глаз. То, что я рассердилась на кузнеца и что он целовал мне ноги, разнеслось по всей округе быстрей, чем я появилась в замке.

Я шла по улице и думала, какое же наказание назначить для Антонио, чтобы не слишком оскорбить его и чтобы злые языки перестали болтать о случившемся. Но чем ближе подходила к замку, тем яростнее были мои мысли, тем сильнее мне хотелось наказать зарвавшегося вассала.

Но наказывать кузнеца обычным способом — кнутом либо дыбой — мне показалось недостаточным.

Захотелось, чтобы все простолюдины навсегда поняли, что обращаться со мной, как с ровней, даже бывшей ровней, непозволительно, чревато неприятностями. Это следовало было сделать давно, и не моя вина, что первым попался под руку именно Антонио.

3

1566 год от Рождества Христова. Милый мой муженек Жак де ля Мур действительно любил меня. Познав меня в бассейне, крича при этом: « Изменщица! Ай, какая ты изменщица!» — он помог мне подняться со спины тритона, справиться с намокшим и изрядно отяжелевшим платьем, выбраться из бассейна, а потом сказал:

— Хорошо. Я разрешаю тебе переспать с садовником. Но только один раз. И не в моем доме.

Мне стало так хорошо, что я поцеловала ему руку.

Потом он помог мне раздеться и провел в дом, где старая его кормилица Джинна (я ее все равно звала Лючией — и Джина отзывалась на это имя) насухо обтерла меня мягким и толстым полотенцем, а потом помогла одеться в платье, в котором я всегда ходила в гости к высокородным господам и которое нравилось им всем без исключения. При этом Джина ворчала:

— Вам, синьора, в платье купаться никак нельзя. Парча холодной воды не любит. Теперь съежится, перекособочится, на вас не налезет. Еще каменья, небось, потеряли в бассейне. А скажете, что слуги уворовали. И на людях при свете дня тем, чем занимались вы с синьором, делать нельзя. Слуги не должны видеть, как хозяева занимаются любовью.

— Ты, Лючия, прямо, как отец мой, — отвечала я. — Что ты понимаешь в любви, старая корова?