Ламповой сажей на пересохшем папирусе - Валерина Ирина. Страница 4
Дурочка
В неназванной части города, которому за шестьсот,
теряется даже время на узких потертых улочках,
но знают о том немногие: цветущий балбес-осот,
дом, помнящий революцию, да городская дурочка.
Сидит вон, болтает ножками — дитя без роду, без племени,
без возраста и без имени, отброшенный горький плод.
Упало бы дальше яблочко, но бремя дурного семени
к земле придавило накрепко, и матерный полиглот
(похоже, не без способностей),
уставив свой пальчик скрюченный
в спешащего в жизнь прохожего,
пифийствует на арго.
Но слышится неожиданно в убогих неблагозвучиях,
в словах без хребта и совести тот серафимов горн,
который пробудит мёртвого,
и я замираю, слушая,
и время сидит кудлатое
на длинной, как век, цепи.
А я и боюсь, и верую
в сивиллу свою тщедушную,
и жду,
и она надтреснуто вещает:
— Иди.
Люби.
Час быка
Он живёт при вокзале — усталый вокзальный дух,
что сносил своё тело без малого до рванины.
Хром на обе ноги.
Потирая больную спину
провожает состав, уходящий в районе двух,
шепчет что-то беззвучно: о сыне-судьбе-тюрьме
(«...а ведь был подающий надежды, домашний мальчик...»),
о живых,
об умерших,
о скорой уже зиме,
об отсутствии тёплой одежды,
и машет,
машет
так отчаянно, словно я еду туда, где ждёт
безразличный Харон у заснеженной переправы,
и качается ялик, и носом ломает лёд,
и обол потускневший меня утверждает в праве
занимать это место под номером двадцать два.
(Я беспечна, простите мне, духи, хароны, мифы, —
как вас терпит болящая осенью голова,
так и вы потерпите сезонную пытку рифмой).
Поезд хрустнет суставом, затёкшим за долгий срок,
звякнет гнутая ложка, качнувшись к стеклу стакана.
Если слышишь и можешь, подай, милосердный бог,
нехолодную зиму из тёплых щедрот карманных.
Он живёт при вокзале — но в мыслях всегда с тобой,
это слышит любой, кто ещё не утратил слух.
...А когда он доносит последний защитный слой,
прибери его, божечка, ночью, в районе двух.
Кит
Шепчут ей: «Спи, не заглядывай в глубину.
Там, в глубине, на дне, ждёт предвечный кит».
После уходят, оставив её одну.
Девочка тихо дышит, и дом молчит.
Дом помнит многих, наученных не смотреть.
Всё у них ладно — карьера, любовь, семья,
тайные связи, приторней, чем грильяж,
многая славные лета, ручная смерть.
Девочка дышит, как дышат дети любых широт.
Шёлковы локоны длинных её волос,
полночь в глазах оттенка ивовых лоз.
Гулко вздыхает кит — зовёт.
Жмурится дом, дому страшно увидеть, как
девочка, тихая от негустого сна,
встанет на край раскрытого в ночь окна
и в пересушенный летом голодный мрак
сделает шаг.
Но не смотреть нет силы — и видит дом:
вот, раздвигая вяжущий кислород
телом, ладошками острыми и хвостом,
рыбка негромкая в небо плывёт, плывёт.
Единороги
С утра охотились на ведьм,
потом в таверне пили пиво.
Хозяин, бурый как медведь,
косился сумрачно.
Не диво...
Весь вечер дергалась щека,
и левый глаз сводило тиком.
...Была легка её рука
и пахла зрелой земляникой,
но жар пощёчины взорвал,
отравой пробежал по жилам.
Гнев,
голос зверя,
дверь,
подвал,
зажатый рот...
Собака выла.
Тоска росла, как снежный ком,
и пьяный гогот отдалялся.
Он дождь ловил иссохшим ртом.
Мистраль предзимнего Прованса
бил по лицу.
Ещё. Ещё!
Он помнил многое, но это...
Забыть бы хрупкое плечо,
бездонность глаз и зёрна света,
со смертью ставшие ничем...
Потом, на дружеских попойках,
он избегал подобных тем —
сводило глаз, и было горько.
Не жил, но умер.
Не воскрес,
хоть на Суде имели вес
следы копыт на той дороге,
которой в заповедный лес
ушли её единороги.
Из междуречья
Ламповой сажей на пересохшем папирусе
я пишу неумело — тому, кто прочесть сумеет —
буквы-клинышки, птичьи лапки не ручкой-стилусом
(мной ещё не придуманы сенсорные дисплеи),
а обрезанным косо сухим тростниковым стеблем.
Что ж, читай откровение — крыть тебе будет нечем.
Я снова права: существуют такие земли,
где петлистое время прячется в междуречье.
Правда, есть неудобства: смещения, параллели,
боги с хищными лицами (впрочем, ведь ты безбожник),
дом, висящий над бездной на ниточке канители,
ну, и прочие радости мира, где всё возможно.
Я к тебе не вернусь, хоть ссоры остались в прошлом,
а верней сказать, пока что не состоялись,
но горячий пепел напрочь занёс дорожки
(почему горячий, спроси свой психоанализ).
Так что ты без меня выживай, утверждай реальность
(ты всё так же боишься открыться ночному небу?).
Прославляю дерзость
(и трижды — дерзость!) и казуальность.
Я люблю тебя.
Будь же вечен.
Спасись плацебо.