Жизнь моя за песню продана (сборник) - Есенин Сергей Александрович. Страница 7
Тифлисские знакомые Есенина не без удивления вспоминают, что «Сережа́», не в пример прочим «кавказским пленникам», не оценил достоинства грузинской кухни. Заскучав на восточных разносолах, упросил тещу Тициана Табидзе сварить борщ и гречневую кашу. А уж своей тоской по черному хлебу даже и поднадоел. Но вряд ли и это было всего лишь гастрономическим капризом. Восточная шаль в московской убогой коммуналке помогала ему и думать, и писать «про персидское». Отсутствие черного хлеба мешало работе над русской поэмой.
Наверное, мешало не только это. Мешали и «пиры», и «разговоры». И тем не менее: так много и напряженно, как в Грузии и в Баку, под крылышком у Чагина (в то время второго секретаря ЦК Азербайджана), Есенину давно не работалось. Пожалуй, с тех самых пор, когда он на гребне первой революционной волны писал свои крестьянские поэмы.
«Он чувствовал неиссякаемый творческий голод. Из уже достаточно собранных материалов для биографии поэта можно уследить, что грузинский период творчества С. Есенина был одним из самых плодотворных: за этот период он написал чуть не треть стихов последнего времени, не говоря уже о качественном их превосходстве» (Т. Табидзе. «Есенин в Грузии»).
Вначале, правда, поэт, судя по первым, осенним письмам из Тифлиса (1924), не очень-то надеялся на вдохновение, хотел, было, даже после крупного биллиардного проигрыша вернуться в Москву «к морозу и снегу», хотя, уезжая, уверял: «года на два», не меньше. К счастью, настроение переменилось, и очень скоро.
Тифлис. 29.10.24.
«Потихоньку принимаюсь за большие работы».
Батум. 14.12.24.
«Работаю и скоро пришлю Вам поэму, по-моему, лучше всего, что я написал».
Батум. 17.12.24.
«Работается и пишется мне дьявольски хорошо».
Батум. 20.1.25.
«Пишу еще поэму».
Зима 1924–1925 гг. на Черноморском побережье Кавказа выдалась на редкость холодной. «Выпал снег. Ужасно большой занос. Потом было землетрясение» (Есенин). Было не только холодно, но и скучно, особенно после тифлисского многолюдства и разнообразия. И все равно – работалось: «Я скоро завалю вас материалами. Так много и легко пишется в жизни очень редко».
Есенин по неделям не выходил из батумской квартирки Льва Повицкого, куда перебрался из слишком буржуазной гостиницы, и море было совсем не синим, как «индиго», а зимним, суровым («Я думал, что мы погибнем под волнами прыгающего на нас моря»), и в комнате – холодина («Я даже карандаш не в состоянии держать»). Субтропический Батум был явно не приспособлен к столь неожиданным отступлениям от климатической нормы. И тем не менее поэтический запой продолжался: «Стихи пишу… в голове неуютной…»
Расстояние увеличило остроту зрения. Еще недавно он опасался, что впечатлений, какие вынес «из сонма бурь», не хватит на эпическую поэму:
И воспоминаний хватило, не такими уж бедными оказались («вихрь нарядил мою судьбу в золототканое цветенье»), и воли хватило, и власти над материалом. Все подсобляло – и тифлисское веселье, и батумская скука: «могучее и родственное бродило», с которым Есенин столкнулся в Грузии, пробудило, подняло на поверхность самое затаенное, самое дремлющее. И не только в переносном, общепоэтическом, но в прямом, событийном плане. Гражданская война, отбушевавшая в России, здесь, в Грузии, еще продолжалась, по каменистым дорогам «страны чудес» гулял бунт. Есенин, как и герой «Анны Снегиной», увидел его «лицом к лицу». Один из тифлисских знакомых поэта вспоминает:
«Однажды в Тифлисе, осенью 1924 года, во время «восстания» меньшевиков мы ехали ночью по шоссе. За городом нас остановил конный разъезд – три всадника на белых лошадях. Спустя полтора месяца Есенин, даря одному товарищу свою книжечку, написал: «На память о белых лошадях». В ту ночь у нас было множество происшествий, но Есенину ярче всего врезались в память три белые лошади, внезапно появившиеся из-за скалы при свете фаэтонных фонарей».
Есенин сам определил предел «батумского плена». Сам назначил себе срок, к которому прекраснейшая поэма о России и революции должна была быть завершена: весна 1925 – «до мая». Но творческое напряжение было столь сильным, что автор, неожиданно для себя, перевыполнил план. Судя по письмам, «Анна Снегина» была завершена уже к 20 января 1925 года и можно было, не боясь сглазить везение, закинуть удочку на предмет публикации: «Скажите Вардину, может ли он купить поэму в 1000 строк. Лиро-эпическая. Очень хорошая».
С готовой, почти готовой поэмой, дававшей ему право на звание первого поэта новой революционной России, Есенин не мог усидеть ни в скучном Батуме, ни в веселом Тифлисе, ни в похожем на настоящую Персию Баку. Поэму надо было немедленно, не мешкая везти «в Русь». Но это был черновик. И переписывал, и доводил текст Есенин уже в Москве. И то, и другое делалось в спешке, в невероятном напряжении, в напряжении «последней и самой глубокой ставки». В черновиках лежал и «Черный человек». И давно – больше года. Но поэт к нему не притрагивался. «Ненужную тоску» необходимо было забыть, от тоски нужно было «отделаться» революционной, катарсисной поэмой. Необходимо было доказать и городу, и миру, и самому себе, что он может отдать и Октябрю, и Маю не только душу, но и лиру.
В мае 1925 года «Анну Снегину» (полностью) напечатал «Бакинский рабочий». Еще раньше, в отрывках, – тонкий московский журнал «Город и деревня». Не дожидаясь окончания публикации, Есенин решился проверить текст «на резонанс».
Первое публичное чтение «Анны Снегиной» состоялось весной 1925 года в Доме Герцена. Василий Наседкин, поэт, муж старшей сестры Есенина Екатерины, вспоминает: «В 1925 году это было его первое выступление в Москве. Для храбрости (трезвым он был очень не храбр и, читая стихи, всегда сильно нервничал) перед приходом в «Перевал» он с кем-то немного выпил. Поместительная комната Союза писателей на третьем этаже была набита битком. Кроме перевальцев, «на Есенина» зашло немало «мапповцев», «кузнецов» и других. Но случилось так, что прекрасная лирическая поэма не имела большого успеха. Спрошенные Есениным рядом с ним сидящие за столом о зачитанной вещи отозвались с холодком. Кто-то предложил «обсудить». Есенин от обсуждения наотрез отказался: «Вам меня учить нечему. Вы сами все учитесь у меня…» Потом читал «Персидские мотивы». Эти стихи произвели огромное впечатление… Все же с собрания Есенин ушел немного расстроенный, маскируя свое недовольство обычным бесшабашным видом.
Реакция зала, судя по всему, была для Есенина неожиданной. Уж от кого-кого, а от перевальцев он ждал иного приема. Ожидал сенсации, праздника, триумфа – обернулось литературным бытом. Успех «Персидских мотивов» не компенсировал обиды, наоборот, усугублял ее.
Ситуация, сложившаяся при первом публичном чтении, оказалась отнюдь не случайной. Тот же В. Наседкин свидетельствует: «Через бюро вырезок Есенин знал все, что писалось о нем в газетах. О книге стихов «Персидские мотивы»… в провинциальных газетах печатались такие рецензии, что без смеха их нельзя было читать. Заслуживающей внимания была одна вырезка со статьей товарища Осинского из «Правды». Но и она была обзорной. О Есенине лишь упоминалось. О поэме «Анна Снегина», насколько помнится, не было за полгода ни одного отзыва. Она не избежала судьбы всех больших поэм Есенина».
Невнимание со стороны «большой критики» Есенин всегда воспринимал с болезненным недоумением. Один из его тифлисских знакомых вспоминает, что поэт говорил с нескрываемой горечью: «Критики у меня не было и нет. Вот вы что поймите!.. Я уже восемь лет печатаюсь, и до сих пор не прочел о себе ни одной серьезной заметки!.. А мне надоело ходить в коротких штанишках и в вундеркиндах. Надоело! Очевидно, нужно умереть, чтобы про тебя написали что-нибудь путное!»