Жизнь моя за песню продана (сборник) - Есенин Сергей Александрович. Страница 8

После провала надежд на всероссийский триумфальный успех «Анны Снегиной» Есенину стало ясно: молчание критики – не обычное небрежение, а свидетельство того, что его поэзия не нужна новой индустриальной России.

По ночам, прижавшись к изголовью,
Вижу я, как сильного врага,
Как чужая юность брызжет новью
На мои поляны и луга.

Как и многие последние вещи Есенина, и эти стихи написаны и опубликованы на Кавказе. Летом 1925 года поэт предпринял еще одну попытку – убежать, «чтоб еще сделать что-нибудь». И убежал, и сделал, но избавиться от тоски, от мучительного чувства своей ненужности уже не мог.

«Милый друг мой, Коля!

Все, на что я надеялся, о чем мечтал, идет прахом».

Ставил я на пиковую даму,
А сыграл бубнового туза.

Сегодня нам легко хвалить Есенина за то, что он хотел видеть Россию именно Россией, а не какой-то национально безликой страной, и даже противопоставлять тем его современникам, которые, как конструктивисты, были заражены «национальным нигилизмом». Сегодня это видно всем, понятно всем. Но в 1925 году Есенин со своим старомодным «национализмом», со своей «золотой избой» не мог не чувствовать себя «теснимым», лишним – «саженью без чети»…

Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.

Не один В. Эрлих, которому Есенин, за день до смерти, подарил эти стихи, многие были уверены, что самоубийство – случайность. Пастернак, например, тоже считал: Есенин повесился, толком не вдумавшись в последствия и в глубине души полагая, как знать, может быть, это еще не конец и, неровен час, бабушка надвое гадала. И тут, в смерти не все и не сразу поверили в серьезность той душевной драмы, которая пришла к своему логическому концу в ленинградской гостинице «Англетер». Отзвук этой версии заметен и у Маяковского:

Может,
окажись
чернила в «Англетере»,
вены
резать
не было б причины.

Чего больше в смерти Есенина Кажется, больше всего обиды…

И простим, где нас горько обидели
По чужой и по нашей вине.

А кроме всего прочего, Есенин был очень болен. Многие годы его преследовала бессонница. Врачи подозревали туберкулез горла, болезнь, которой Есенин после смерти друга детства, Гриши Панфилова, панически боялся. Начались галлюцинации, обострилась мания преследования. Помножьте все это на бесприютность, на невезение. Словом, образовался такой тугой узел, такая сложная «узловая завязь», что распутать ее казалось невозможным, легче было оборвать.

И все-таки, думается, в этом страшном акте Есенин – не только лицо страдательное, колобок, загнанный, как в лузу, в бездомный номер «Англетера» стечением обстоятельств. И не жертва случайности, поиграл-де, да заигрался. Человек, у которого «ничего в жизни не осталось, кроме стихов», потому что он все «им отдал», должен был, во всяком случае, мог принести им и эту, последнюю жертву. Смертью выиграть победу, как выиграл проигранный Амундсену Южный полюс капитан Скотт.

23 декабря 1925 года из Москвы в Ленинград вечерним поездом уезжал один из известных современных писателей – «с небольшой, но ухватистой силой», попутчик, отвергнутый «брызжущей новью», литератор, о самой крупной вещи которого за целых полгода в прессе не появилось ни одной серьезной заметки. А через несколько дней потрясенная Москва хоронила ГЛУБОКОГО ГРОМАДНОГО НАЦИОНАЛЬНОГО ПОЭТА.

Над Домом печати, где был установлен гроб, развевался лозунг

«Тело великого русского национального поэта Сергея Есенина покоится здесь».
Алла Марченко

Мой путь

Жизнь входит в берега,
Села давнишний житель,
Я вспоминаю то,
Что видел я в краю.
Стихи мои,
Спокойно расскажите
Про жизнь мою.
Изба крестьянская.
Хомутный запах дегтя,
Божница старая,
Лампады кроткий свет.
Как хорошо,
Что я сберег те
Все ощущенья детских лет.
Под окнами
Костер метели белой.
Мне девять лет.
Лежанка, бабка, кот…
И бабка что-то грустное
Степное пела,
Порой зевая
И крестя свой рот.
Метель ревела.
Под оконцем
Как будто бы плясали мертвецы.
Тогда империя
Вела войну с японцем,
И всем далекие
Мерещились кресты.
Тогда не знал я
Черных дел России.
Не знал, зачем
И почему война.
Рязанские поля,
Где мужики косили,
Где сеяли свой хлеб,
Была моя страна.
Я помню только то,
Что мужики роптали,
Бранились в черта,
В Бога и в царя.
Но им в ответ
Лишь улыбались дали
Да наша жидкая
Лимонная заря.
Тогда впервые
С рифмой я схлестнулся.
От сонма чувств
Вскружилась голова.
И я сказал:
Коль этот зуд проснулся,
Всю душу выплещу в слова.
Года далекие,
Теперь вы как в тумане.
И помню, дед мне
С грустью говорил:
«Пустое дело…
Ну, а если тянет —
Пиши про рожь,
Но больше про кобыл».
Тогда в мозгу,
Влеченьем к музе сжатом,
Текли мечтанья
В тайной тишине,
Что буду я
Известным и богатым
И будет памятник
Стоять в Рязани мне.
В пятнадцать лет
Взлюбил я до печенок
И сладко думал,
Лишь уединюсь,
Что я на этой
Лучшей из девчонок,
Достигнув возраста, женюсь.
.
Года текли.
Года меняют лица —
Другой на них
Ложится свет.
Мечтатель сельский —
Я в столице
Стал первокласснейший поэт.
И, заболев
Писательскою скукой,
Пошел скитаться я
Средь разных стран,
Не веря встречам,
Не томясь разлукой,
Считая мир весь за обман.
Тогда я понял,
Что такое Русь.
Я понял, что такое слава.
И потому мне
В душу грусть
Вошла, как горькая отрава.
На кой мне черт,
Что я поэт!..
И без меня в достатке дряни.
Пускай я сдохну,
Только…
Нет,
Не ставьте памятник в Рязани!
Россия… Царщина…
Тоска…
И снисходительность дворянства.
Ну что ж!
Так принимай, Москва,
Отчаянное хулиганство.
Посмотрим —
Кто кого возьмет!
И вот в стихах моих
Забила
В салонный вылощенный
Сброд
Мочой рязанская кобыла.
Не нравится?
Да, вы правы —
Привычка к Лориган
И к розам…
Но этот хлеб,
Что жрете вы, —
Ведь мы его того-с…
Навозом…
Еще прошли года.
В годах такое было,
О чем в словах
Всего не рассказать:
На смену царщине
С величественной силой
Рабочая предстала рать.
Устав таскаться
По чужим пределам,
Вернулся я
В родимый дом.
Зеленокосая,
В юбчонке белой,
Стоит береза над прудом.
Уж и береза!
Чудная… А груди…
Таких грудей
У женщин не найдешь.
С полей обрызганные солнцем
Люди
Везут навстречу мне
В телегах рожь.
Им не узнать меня,
Я им прохожий.
Но вот проходит
Баба, не взглянув.
Какой-то ток
Невыразимой дрожи
Я чувствую во всю спину.
Ужель она?
Ужели не узнала?
Ну и пускай,
Пускай себе пройдет…
И без меня ей
Горечи немало —
Недаром лег
Страдальчески так рот.
По вечерам,
Надвинув ниже кепи,
Чтобы не выдать
Холода очей,
Хожу смотреть я
Скошенные степи
И слушать,
Как звенит ручей.
Ну что же?
Молодость прошла!
Пора приняться мне
За дело,
Чтоб озорливая душа
Уже по-зрелому запела.
И пусть иная жизнь села
Меня наполнит
Новой силой,
Как раньше
К славе привела
Родная русская кобыла.
<1925>