Выпусти птицу! - Вознесенский Андрей Андреевич. Страница 9
«Если не придешь домой…»
Милая! Что ты натворила!
(Дверь высаживают.)
Боже мой!..
Никого. Только зеркало запотелое.
Перелитая ванна полна пустой глубины.
Сухие, нетронутые полотенца…
Голос из стены:
«А зачем мне вытираться,
вылетая в вентиляцию!»
«Признаю искусство…»
* * *
Признаю искусство
и «Полет валькирий»,
но люблю кукушку
и Ростов Великий.
Жду за кинофабрикой
еле-еле-еле
звон ионафановский
и полиелейный.
Не само искусство,
а перед искусством
схожее с испугом
праздничное чувство.
Перед каждым новым
вам не шелохнуться.
Между каждым словом
с жизнью расстаются!
«Стихи не пишутся – случаются…»
* * *
Стихи не пишутся – случаются,
как чувства или же закат.
Душа – слепая соучастница.
Не написал – случилось так.
Бойни перед сносом
Памяти чикагских боен
I
Я как врач с надоевшим вопросом:
«Где
больно!»
Бойни старые
приняты к сносу.
Где бойни?
II
Ангарообразная кирпичага
с отпечатавшеюся опалубкою.
Отпеваю бойни Чикаго,
девятнадцатый век оплакиваю.
Вы уродливы,
бойни Чикаго –
на погост!
В мире, где квадратные
виноградины
Хэбитага[2]
собраны в более уродливую гроздь!
Опустели,
как Ассирийская монархия.
На соломе
засохший
навоза кусочек.
Эхом ахая,
вызываю души усопших.
А в углу с погребальной молитвою
при участии телеока
бреют электробритвою
последнего
живого теленка.
У него на шее бубенчик.
И шуршат с потолков голубых
крылья призраков убиенных:
белый бык, черный бык, красный бык.
Ты прости меня, белый убитый.
Ты о чем наклонился с высот?
Свою голову с думой обидной,
как двурогую тачку, везет!
Ты прости, мой печальный кузенчик,
усмехающийся кирасир!
С мощной грудью, как черный кузнечик,
черно-красные крылья носил.
Третий был продольно распилен,
точно страшная карта страны,
где зияли рубцы и насилья
человечьей наивной вины.
И над бойнею грациозно
слава реяла,
отпевая,
словно
дева
туберкулезная,
кровь стаканчиком попивая.
Отпеваю семь тощих буренок,
семь надежд и печалей районных,
чья спина от крестца до лопатки
провисала,
будто палатки…
Но звенит коровий сыночек,
как председательствующий
в звоночек,
это значит:
«Довольно выть.
Подойди.
Услышь и увидь».
III
Бойни пусты, как кокон сборный.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
IV
И я увидел: впереди меня
стояла Ио.
Став на четвереньки,
с глазами Суламифи и чеченки,
стояла Ио.
Нимфина спина,
горизонтальна и изумлена,
была полна
жемчужного испуга,
дрожа от приближения слепня.
(Когда-то Зевс, застигнутый супругой,
любовницу в корову превратил
и этим кривотолки прекратил.)
Стояла Ио,
гневом и стыдом
полна.
Ее молочница доила.
И, вскормленные молоком от Ио,
обманутым и горьким молочком,
кричат мальцы отсюда и до Рио:
«Мы – дети Ио!»
Ио-герои скромного порыва,
мы – и. о.
Ио-мужчины, гибкие, как ивы,
мы – ио,
ио-поэт с призваньем водолива,
мы – ио.
Ио-любовь в объятиях тоскливых
обеденного перерыва,
мы – ио, ио.
ио-иуды, но без их наива,
мы – ио!
Но кто же мы на самом деле?
Или
нас опоили?
Но ведь нас родили!
Виновница надои выполняла,
обман парнасский
вспоминала вяло.
«Страдалица!» –
ей скажет в простоте
доярка.
Кружка вспенится парная
с завышенным процентом ДДТ.
V
Только эхо в пустынной штольне.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
VI
По стене свисала распластанная,
за хвост подвешенная с потолка,
в форме темного
контрабаса,
безголовая шкура телка.
И услышал я вроде гласа.
«Добрый день – я услышал – мастер!
Но скажите – ради чего
Вы съели 40 тонн мяса?
В Вас самих 72 кило.
Вы съели стада моих дедушек, бабушек…
Чту ваш вкус.
Я не вижу вас.
Вы, чай, в „бабочке“,
как член Нью-Йоркской Академии Искусств?
Но Вы помните, как в кладовке,
в доме бабушкиного тепла,
Вы давали сахар с ладошки
задушевным губам телка?
И когда-нибудь лет через тридцать
внук ваш, как и Вы, человек,
провожая иную тризну,
отпевая тридцатый век,
в пустоте стерильных салонов,
словно в притче, сходя с ума, –
ни души! лишь пучок соломы –
закричит: „Кусочка дерьма!“»
VII
Видно, спал я, стоя, как кони.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
VIII
Но досматривать сон не стал я.
Я спешил в Сент-Джорджский собор,
голодающим из Пакистана
мы давали концертный сбор.
«Миллионы сестер наших в корчах,
миллионы братьев без корочки,
миллионы отцов в удушьях,
миллионы матерей худущих…»
И в честь матери из Бангладеша,
что скелетик сына несла
с колокольчиком безнадежным,
я включил, как «Камо грядеши?»,
горевые колокола!
Колокол, триединый колокол,
«Лебедь»,
«Красный»
и «Голодарь»[3],
голодом,
только голодом
правы музыка и удар!
Колокол, крикни, колокол,
что кому-то нечего есть!
Пусть хрипла торопливость голоса,
но она чистота и есть!
Колокол, красный колокол,
расходившийся колуном,
хохотом, ахни хохотом,
хороша чистота огнем.
Колокол, лебединый колокол,
мой застенчивейший регистр!
Ты, дыша,
кандалы расковывал,
Лишь возлюбленный голос чист.
Колокольная моя служба,
ты священная моя страсть,
но кому-то ежели нужно,
чтобы с голоду не упасть,
даю музыку на осьмушки,
чтоб от пушек и зла спасла.
Как когда-то царь Петр на пушки
переплавливал колокола.
IX
Онемевшая колокольня.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
ТРИПТИХ
(из прошлого)
Мастера
Поэма из семи глав с реквиемом и посвящениями
ПЕРВОЕ ПОСВЯЩЕНИЕ
Колокола, гудошники…
Звон. Звон…
Вам,
Художники
Всех времен!
Вам,
Микеланджело,
Барма, Дант!
Вас молниею заживо
Испепелял талант.
Ваш молот не колонны
И статуи тесал –
Сбивал со лбов короны
И троны сотрясал.
Художник первородный –
Всегда трибун.
В нем дух переворота
И вечно – бунт.
Вас в стены муровали.
Сжигали на кострах.
Монахи муравьями
Плясали на костях.
Искусство воскресало
Из казней и из пыток
И било, как кресало,
О камни Моабитов.
Кровавые мозоли.
Зола и пот.
И Музу, точно Зою,
Вели на эшафот.
Но нет противоядия
Ее святым словам –
Воители,
ваятели,
Слава вам!
ВТОРОЕ ПОСВЯЩЕНИЕ
Москва бурлит, как варево,
Под колокольный звон…
Вам,
Варвары
Всех времен!
Цари,