И вблизи и вдали - Городницкий Александр Моисеевич. Страница 111

Потом Слуцкий по нашим усиленным просьбам читал свои стихи. Мне тогда особенно запали в душу строки, посвященные памяти погибшего под Сталинградом Михаила Кульчицкого, о котором он только что вспоминал:

Листок поминального текста -
Страница в тонком журнале.
Он был из такого теста!
Ведь вы его лично знали!
Ведь вы его лично помните,
Вы, кажется, были "на ты"?
Писатели ходят по комнате,
Поглаживая животы.
Они вспоминают очи,
Горящие из-под чуба,
И пьянки в летние ночи,
И ощущение чуда,
Когда атакою газовой
Перли на них стихи.
А я убеждаю, доказываю -
Заметку б о нем, три строки!
Писатели вышли в писатели,
А ты - никуда не вышел,
Хотя в могиле, в печати ли,
Ты всех нас чище и выше.
А ты никуда не вышел,
Ты просто пророс травою,
И я, как собака, вою
Над бедной твоей головою!

Второй раз я увидел Бориса Слуцкого уже в Москве, в 1963 году, в его небольшой, увешанной картинами без рам, квартире неподалеку от метро "Сокол", в Балтийском переулке, где он жил вместе с женой Таней, и куда я получил от него приглашение зайти. Все тем же строгим тоном он примерно полчаса выспрашивал у меня все ленинградские литературные и нелитературные новости, а потом сказал: "Ну что ж, читайте, посмотрим, на что вы теперь способны". После недолгой читки последовала прямая и жесткая зубодробительная критика, не оставившая от прочитанных стихов камня на камне. Справедливости ради следует сказать, что когда я сейчас перечитываю стихи, которые осмеливался читать тогда Слуцкому, мне становится страшно. Я совершенно не понимаю, как он мог столь терпеливо слушать эти беспомощные, плохо зарифмованные вирши, да еще и обсуждать их. "Из дерьма строишь свои стихи, из песка. Это не материал. Учись у Андрюши Вознесенского как надо работать со словом, как надо ваять его из камня, каторжно работать. Из камня, а не из песка. А не будешь учиться - так Коржавиным и помрешь". Меня эти слова крайне удивили. Я уже знал широко распространяемые в то время в списках стихи Наума Манделя-Коржавина, и они с раз очень нравились, чего никак нельзя было сказать о стиле Андрея Вознесенского, которые, несмотря на их внешнюю мастеровитость и сложность, казались мне трескучими и пустыми. Раздражало также его неожиданное взвизгивание посреди строки при стихов. Незадолго до встречи со Слуцким я слушал выступление Андрея Вознесенского по "Би-Би-Си", где он заявил, что учеба в Архитектурном институте и, в частности, изучение теоретической механики, помогли ему понять, как силовые линии давят на верную строчку. Мне, тоже выпускнику технического вуза, заявление это показалось пижонством. А вот Коржавина я любил, и он был по мне по духу близок. Особенно стихи "Мужчины мучили детей" и замечательное восьмистишие, посвященное русским женщинам:

Столетье промчалось, и снова,
Как в тот незапамятный год,
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет.
Ей жить бы хотелось иначе,
Надеть подвенечный наряд,
Но кони все скачут и скачут,
А избы горят и горят.

Я не стал спорить со Слуцким и только через много лет понял, что он имел в виду. Прощаясь, он неожиданно спросил: "Вам деньги нужны? Если нужны, я вам дам". Оказалось, что он многих молодых поэтов ссужал тогда деньгами, хотя и сам не был особенно богат. Важнее другое: заметив мой интерес к живописи, развешанной на стенах, он спросил: "А вы никогда не видели картины Филонова? Даже не знаете такого художника? Ну, это позор, хотя откуда же вам его знать! Вот что, я вам сейчас напишу записку к его сестрам. Они живут в Ленинграде, на Невском. У них хранятся многие его работы. С моей запиской они вас пустят. Это надо смотреть". И через несколько дней я уже звонил в старую и обшарпанную дверь коммуналки во дворе кинотеатра "Аврора" на Невском, где в страшной нужде жили две пожилые сестры одного из самых крупных художников нашего столетия, основоположника знаменитой "филоновской школы", умершего в блокаду. Меня поразила скромность их быта, отсутствие самого необходимого. Медленно двигались и переставляя картины и рисунки, при слабом свете несильной электрической лампочки, они показывали замечательные работы Филонова, из которых более других поразила меня "Первая симфония Шостаковича". Старухи оказались истинными ленинградками.

С грустной гордостью рассказывали они мне, что Русский музей отказывается брать работы Филонова в свои запасники даже даром, ссылаясь на отсутствие помещения. Что приходили к ним американцы и предлагали огромные деньги в валюте, но что они скорее умрут, чем отдадут это за границу. Что рисунки и картины гибнут здесь, в коммунальной квартире, осыпаются краски и карандашный графит, а у них нет даже бумаги, чтобы переложить рисунки и акварели. Помню, я принес им несколько рулонов кальки и миллиметровой бумаги.

Борис Слуцкий любил живопись и был большим ее ценителем. Правда, нравилось ему не все. Известный художник Борис Биргер говорил как-то при мне, что Слуцкий в живописи ничего не понимал, что "у него были дырки вместо глаз". А я при этом вспоминал историю с Филоновым…

В течение шестидесятых и в самом начале семидесятых годов, до его тяжелой болезни, я встречался с Борисом Слуцким несколько раз. Несмотря на внешнюю суровость, он оказался человеком удивительной чуткости и доброты и крайне ранимым. Все время возился с молодыми поэтами, вел литературные объединения. Работа эта не всегда была благодарной, да и молодые поэты порой посматривали свысока на своего мэтра, совершенно не понимая, видимо, какая бесконечная дистанция их разделяет.

В конце шестидесятых годов мы неожиданно встретились с ним в Коктебеле, где он жил в Доме творчества писателей. Его жена Таня тогда уже была неизлечимо больна, и он, как мог, окружал ее трогательнейшей заботой. Ходил он при этом по вечерам по набережной все с той же прямой и суровой осанкой отставного генерала. Увидев меня, он потребовал, как и обычно, творческого отчета и потащил к себе в писательский корпус. Кроме него и Тани слушали меня литературовед Апт с женой и поэтесса Юлия Друнина, сделавшая, кстати, несколько дельных замечаний по песне "Романс Чарноты". Большую часть прослушанных стихов он, как будто, одобрил, но одно стихотворение - "Державин" - привело его в неописуемую ярость. В стихотворении речь шла о старом Державине. Я читал:

Не звала чуму на домы
Од высокая хвала,
И поэта на приемы
Государыня звала.
Молодой державы гордость,
Отрывался он от книг,
Шеи старческой нетвердость
Прятал в твердый воротник.

"Стоп, прекратить читать!", — закричал неожиданно Борис Абрамович. — Это безобразные стихи. Полное неприличие". "Почему?", — спросил я, растерянный его внезапным гневом. "А потому, — сказал он сердито, — что Державину было всего лишь немного за пятьдесят, и у него не могло быть дряблой шеи".