По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918 - Мартышевский Яков. Страница 19
Одна батарея карьером выехала совершенно открыто на бугор почти около самых наших цепей и начала провожать австрийцев беглым шрапнельным огнем. Как бы для того чтобы дополнить эту чудную картину победоносного боя, запылала деревня Жуков. Огненные языки лизали маленькие домики с соломенными кровлями, а черный густой дым вместе с горящими, яркими, но вскоре потухавшими искрами высоким клубящимся столбом медленно вздымался кверху и постепенно таял в тихом вечернем воздухе. Через несколько минут наши войска ушли вперед, и я остался лежать один на опустевшем молчаливом бугре, залитом красноватым отблеском заходящего солнца и усеянном небольшим количеством стонавших раненых и несколькими трупами убитых с искаженными предсмертной судорогой лицами. На душе было легко и отрадно. Сладкое чувство победы и исполненного с честью долга наполняло все мое существо. Счастливейший, никогда более не повторившийся момент! Так было радостно, так было хорошо! Мы победили! А ведь так близка была, казалось, гибель… «Победа, победа!» – кричал мой внутренний голос. И в довершение этого счастья сознание того, что ты жив… Жив! О, вот когда я узнал цену той самой жизни, которую еще только утром презирал, почти ненавидел… Я взглянул в потемневшую даль, где скрылись, преследуя врага, мои боевые товарищи, и вдруг душа моя исполнилась таким трепетным восторгом и горячей благодарности Богу, давшему мне насладиться радостью победы и сохранившему мою жизнь, что искренние, святые слезы хлынули у меня из глаз. Я снял фуражку и с глубокой верой осенил себя крестным знамением…
Бой затих. Я продолжал лежать на вершине бугра, озаренного последними багровыми лучами наполовину спрятавшегося уже за горизонтом солнца. Я все еще находился под впечатлением полного ужаса, и грома дня, и всего того, что пережил в эти жуткие часы, промелькнувшие как мгновение. В моем воображении еще стояла картина минувшего боя. Я с глубоким удовлетворением созерцал широкую арену недавней кровопролитной битвы. С умилением и торжественным спокойствием я смотрел на пылавшую деревню, на темные леса, на тонувшие в вечерних сумерках возвышенности, над которыми несколько минут тому назад с грохотом разрывались шрапнели и гранаты и гремели орудия. И на душе было так хорошо, так приятно, что все уже кончено, что опасность миновала. Враг отброшен далеко. Но что это? «В-ж-ж-и-и-у» – послышался над моей головой знакомый воющий шум. Я невольно пригнулся, и шагах в двадцати позади меня звонко лопнула неприятельская шрапнель. Я взглянул на повисший в воздухе белый с красным дымок, но не придал ему никакого значения и лишь удивился тому, откуда могла прилететь эта шальная шрапнель в то время, когда австрийцы, по моему мнению, уже давно отступили.
Случайно мой взор остановился на нескольких высоких стогах сена, находившихся левее деревни Жукова, которые были едва заметны в вечерних сумерках. В этот момент с той стороны загремел орудийный выстрел, и одновременно с ним послышался молниеносный, надрывающий душу сверлящий звук «вж-ж-и-иу», и тотчас почти одновременно разрыв «бах!». Снаряд разорвался еще ближе и совсем низко, так что бело-красное облако почти касалось земли. Я встревожился, ибо начал подозревать, что австрийцы приняли меня за какого-нибудь артиллерийского наблюдателя и потому открыли огонь, а может быть, они хотели пристреляться к нашей батарее, той самой, которая выехала на открытую позицию и провожала шрапнелями отступавшего в панике врага. Не успел я этого подумать, как снова грянул выстрел и послышался несшийся прямо на нас, по мере приближения все усиливающийся зловещий пронизывающий свист, продолжавшийся не более секунды, и прямо над моей головой, в каком-нибудь аршине от нее раздался грохот разрыва. Меня окутало едким, неприятным дымом. Инстинктивно я закрыл лицо руками, как бы защищаясь от занесенного на меня какого-то страшного удара. Но милосердный Господь не допустил моей гибели: все пули, начинявшие шрапнель, как вихрь пронеслись чуть-чуть выше головы и дождем рассыпались по земле немного сзади меня, только лишь сорвав с моей головы фуражку. В тот момент я отчетливо не сознавал, как близко был от смерти. Я точно обезумел и, забыв про рану, поспешно начал ползти по скату вниз.
– Ваше благородие! Позвольте я вам подсоблю, малость вас не убил окаянный!.. – услышал я около себя чей-то ласковый голос и тотчас увидел широкоскулое, загорелое, добродушное лицо солдатика своей полуроты, у которого были ранены обе руки.
– Да как же, братец, ты мне поможешь, когда и сам нуждаешься в помощи? – с улыбкой и мягко проговорил я.
– Ничего, ваше благородие, вы обопритесь на меня, вот мы так и пойдем.
Положив правую руку на его плечо, а левой опираясь на шашку и стараясь не ступать на свою раненую и ноющую от боли ногу, я, как-то смешно подпрыгивая, заковылял по лощине. И было в этой скромной картинке взаимной помощи раненых солдата и офицера, которых сблизило и сроднило несчастье, столько трогательной простоты и братской любви!..
Как раз поблизости у подошвы того самого бугорка, где меня ранило, оказалось нечто вроде перевязочного пункта. Какой-то фельдшер делал перевязку, а вокруг лежало и стояло около десятка раненых, в том числе и один полковник, у которого были прострелены обе ноги. Я присел на землю в ожидании своей очереди. Вскоре ко мне подошел фельдшер с засученными наполовину рукавами и окровавленными руками и, взглянув, куда я ранен, попросил меня набраться терпения, взялся за сапог раненой ноги и осторожно потянул. Я вскрикнул от острой, мучительной боли и нервно приподнялся. Фельдшер испуганно и как будто виновато посмотрел на меня, не решаясь повторить то же самое.
– Ну, стаскивай, все равно буду терпеть… – вдруг решительно проговорил я и, стиснув зубы и закрыв глаза, приготовился.
Адская, безумная боль исказила мое лицо судорогой. Скорченные пальцы рук вонзились в землю, а на лбу выступили холодные капли пота… Глухой, сдавленный стон сам собою вырвался у меня из груди. Но сапог все-таки был снят. Когда фельдшер обнажил мою раненую ногу, словно вымазанную красной краской, я увидел сквозь сгустки запекшейся липкой крови две маленькие кругленькие дырочки, черневшие как раз посредине кости, которая оказалась раздробленной. Фельдшер наскоро начал делать мне перевязку, но вдруг левее, за маленьким леском, послышалась частая ружейная стрельба, и пули одна за другой засвистели в воздухе, перелетая через наши головы или со стуком ударяясь по песчаному откосу и по кустам, сбивая их тонкие веточки. Едва моего чуткого слуха коснулось это знакомое уже «дз-зы-к… дзы-зы-зы-кк… тс-и-ци-у… тс-и-у… дзя-н-н…», как в душе что-то дрогнуло и остро заныло, а сердце болезненно сжалось. И вдруг не мыслями, не разумом, но всем своим существом я познал весь страшный смысл этих зловещих, пронизывающих звуков, несущих с собой ужас смерти или кровавого страдания… И где-то в недрах души, еще не остывшей после недавних мучительных переживаний боя, обнажилось какое-то неведомое, унизительное, но в то же время непреодолимое чувство. Что это за чувство, которое заставляет трепетать наше немощное тело всякий раз, когда перед нами встает бледный и холодный призрак смерти? Трусость? – жалкое и ничтожное чувство! Нет, это тайное и необъяснимое тяготение живого существа к жизни – величайшему благу человека. Да, премудры и непостижимы законы Творца вселенной! Если бы не было вложено в нас самой природой беспредельной любви к жизни, если бы мы могли расстаться с нею так же легко, как, например, с выкуренной папиросой, тогда эта самая жизнь не имела бы никакой абсолютно цены, и большинство людей предпочло бы лучше умереть, нежели переносить нужду, горе, страдания и всякие невзгоды, встречающиеся столь часто на тернистом пути нашего земного существования. Вот почему, когда засвистели вокруг меня пули, мое раненое тело затрепетало, точно над ним была занесена чья-то чудовищная огромная лапа с длинными, кривыми и острыми когтями, готовыми вонзиться в него и растерзать на куски. И в этот момент во мне проснулась такая жгучая, беспредельная привязанность к жизни, что одна только мысль потерять ее заставила меня похолодеть. Впервые за весь день тяжелого боя я узнал, что такое страх, страх за свою собственную жизнь, за свое бренное тело. Я беспомощно заметался на месте, инстинктивно высматривая, куда бы скрыться от смертоносных пуль. Но, очевидно, всем людям свойственны одни и те же чувства и переживания. Я заметил, что лежавшие и стоявшие около меня раненые так же, как и я, беспокойно засуетились, тщетно ища спасения от опасности. Кто припал к земле, рассчитывая, что при таком положении пуля не зацепит, иной растерянно ковылял на раненой ноге куда-то в сторону. Тяжело раненные жалобно стонали: «Ой, братцы родимые, не покидайте! Унесите, ради Христа!..» Вот когда я понял, как мучительно, как ужасно ожидание смерти у того, кто заглянул в ее неподвижные, холодные глаза, и сам, будучи в тот момент в полном сознании! Между тем ружейная стрельба усилилась, и пули посыпались чаще, точно стремясь добить свои раненые жертвы. Я лежал, ничем не защищенный, припав к земле, и мои уста бессознательно шептали: «Боже, помоги мне… Не оставь меня… Господи!.. Господи!..» В это время вдруг послышалось громкое победное «ура», и стрельба мгновенно прекратилась. Последняя пуля рикошетом ударилась около меня и с тонким, звенящим визгом понеслась куда-то ввысь и там, постепенно замирая, умолкла… Вокруг стало тихо. Все радостно оживились. Всяк почувствовал какое-то облегчение и радостное сознание, что опасность миновала и жизнь сохранена. К счастью, вторично никто не пострадал. Мы все были чрезвычайно удивлены этой неожиданной стрельбе, так как считали, что враг далеко отступил. Но мы немного ошиблись. Пришел раненый солдатик и рассказал нам следующее: около двух рот противника задержались в лесу, и, воспользовавшись тем, что наши войска на правом фланге перешли в наступление и продвинулись вперед, они – эти две роты – ударили нам в тыл и могли бы наделать много беды, так как поблизости были наши батареи, раненые, перевязочные пункты; но, к счастью, в этом месте оказалась рота соседнего с нами N-ского полка, которая без выстрела бросилась в штыки и забрала в плен всех австрийцев.