По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918 - Мартышевский Яков. Страница 22
– Ваше благородие! Дозвольте я вам подсоблю!
Но мне хотелось быть одному, и поэтому я поблагодарил его и отказался от помощи. Недалеко от палатки я увидел несколько неподвижных тел навеки уснувших героев, которые лежали в ряд с вытянутыми ногами, обутыми в сапоги, и накрытые с головой серыми, запачканными кровью шинелями. Я со вздохом перекрестился и отполз в сторону. День клонился к вечеру. Багровый оттенок лежал на всем: на палатках, на темно-зеленых высотах, теснившихся по сторонам лощины, где раскинулся наш дивизионный лазарет. Свежий воздух, равнодушная, прекрасная, как и всегда, природа приятно подействовали и оживили меня, и только с сумерками я возвратился в палатку. Первый раз за целые сутки я почувствовал аппетит, и поэтому, невзирая на вид кровавых отвратительных ран, которые осматривал и перевязывал доктор в белом халате, на металлическую миску, стоявшую в углу и наполненную кровавой марлей и ватой, и на многое другое, что в обычное время могло бы вызвать тошноту, несмотря на все это, я с удовольствием съел чуть не весь котелок горячего, пахучего супа и выпил кружку чая с вином. Затем я натянул на себя одеяло и задумался. Однако утомление и сильные переживания, которые потрясли мою душу, наконец, взяли верх, и я вскоре заснул. Но сон был какой-то нервный, напряженный, вероятно, я бредил. Среди ночи я внезапно почему-то проснулся и открыл глаза. То, что я увидел, заставило меня похолодеть и ужаснуться больше, чем когда бы то ни было. При желтом свете фонаря, который держал в руках фельдшер, стоявший у операционного стола, мне представилось страшное зрелище. Доктор в белом халате, с засученными по локоть рукавами, с сосредоточенным лицом возился над чем-то продолговатым, лежавшим на столе. Вот он взял какую-то бесформенную красную массу, в которой я едва узнал кисть человеческой руки, и начал ее отрезать.
Несчастный был под хлороформом и потому ничего не чувствовал. Мурашки пробежали у меня по спине… Я зажмурил глаза. Но окровавленные с вывороченными кусочками мяса и скрючившиеся пальцы, которые отрезал врач, все время стояли в моем воображении, тревожили меня и не давали заснуть…
Я много читал книг про войны, а также и про то, как раненым ампутируются конечности, но никогда я не мог думать, чтобы в действительности это производило такое потрясающее впечатление.
На следующий день нам, офицерам, было предложено эвакуироваться в глубокий тыл, так как наши раны требовали серьезного лечения и хорошего ухода. Во мне еще так ярко горел боевой огонь, что мне даже не хотелось уезжать с фронта, и перспектива очутиться снова дома меня нисколько не прельщала. Мне казалось, что я слишком мало еще испытал, и очень сожалел о таком скором выбытии из строя. Поэтому я обратился к старшему врачу с просьбой оставить меня на лечение в дивизионном лазарете, ибо я надеялся скоро вернуться в полк. Врач дружелюбно улыбнулся и убедил в необходимости эвакуироваться ввиду серьезности моего ранения, грозившего осложнениями.
Около пяти часов дня подводы стояли на дороге в ожидании нас. Санитары собирались меня уже посадить, когда вдруг в палатку внесли на носилках капитана нашего полка Малиновского. Четыре пули пронизали грудь этого старого храброго воина. Положение его было безнадежно. Целые сутки он находился в бессознательном состоянии и только недавно пришел в себя. Я не сомневался в том, что он скоро умрет, и потому мне захотелось с ним проститься. Я подполз к нему и молча поцеловал в бледные губы. Лицо его, обрамленное густой, темной с проседью бородой и длинными усами, говорило о переносимых нечеловеческих страданиях, а в глазах, утомленных, горевших лихорадочным огнем, уже чудилась смерть. Он бросил на меня тот печальный, долгий взгляд, который бывает только у умирающего и, по-видимому, узнав, едва слышно прошептал:
– Про-о-ща-а-йте…
Я взглянул на него, и слезы навернулись на мои глаза. Какая страшная противоположность! Каждое мгновение бездонная таинственная пропасть, разделявшая нас, становилась все шире и шире; я возвращался к источнику жизни, а он приближался к мрачной пучине смерти…
Я отполз от него и приказал санитарам отнести меня на повозку. В ней уже сидели на душистом мягком сене два офицера нашего полка, прапорщики Ковальский и Рябушевский. Первый был ранен довольно серьезно в ногу, а второй – шрапнельной пулей в рот с раздроблением нижней челюсти.
– Ну, все готово? – проговорил прапорщик Ковальский, когда я уселся рядом с Рябушевским. – Трогай! С богом!
Телега двинулась по пыльной дороге, скрипя колесами, а по сторонам пошли с вещевыми мешками за плечами наши денщики. Начинало темнеть. Было жутко ехать одним по вражеской земле, не зная хорошо дороги. Кругом ни души. Деревни, мимо которых мы проезжали, были почти безлюдными. Ставни во многих домах заколочены. Нигде ни огонька. Вероятно, близость разбушевавшейся военной грозы напугала жителей окрестных селений. А позади нас на горизонте в темном небе стояли целым рядом, словно огненные маяки, зловещие зарева – эти молчаливые указатели кровавых событий.
Для нас ехать на повозке было сплошное мучение. Каждый толчок отзывался болезненно в наших ранах.
Ночной холод сильно давал себя чувствовать. В довершение всего мы сбились с дороги и поэтому решили переночевать в первой попавшейся деревне. Населенные пункты в Галиции расположены очень близко один от другого, так что ждать нам пришлось недолго. Приехали на хутор и остановились в ближайшей более или менее приличной на вид халупе. Хозяева, благообразный старик, типичный галичанин с бритой бородой и длинными, небрежно спадавшими книзу, как плети, черными с проседью усами, и симпатичная добрая старушка, приветствовали нас, низко кланяясь и участливо глядя на наши обмотанные марлей раны. Глубокий вздох вырвался из тощей груди старика и, качая своей седой головой, он проговорил:
– Мой Боже, мой Боже! Для чего та война? Прогневили люди Пана Бога!..
Хозяйка засуетилась. Она принесла с клуни сена, предлагала свои подушки, затем затопила печь, согрела молока, сварила яиц и нарезала свежего ржаного хлеба. Мы с аппетитом поужинали и собирались щедро заплатить любезным хозяевам, но последние, к нашему немалому удивлению, ни копейки не хотели с нас взять. Мы поняли, что у стариков явилась нравственная потребность сделать доброе дело страждущим людям, хоть и врагам, и потому мы не настаивали взять деньги. Потушили огонь, все легли спать. После тряски на телегах нога моя сильно разболелась, и я долго ворочался с боку на бок, пока, наконец, не заснул.
Солнце уже поднялось довольно высоко, когда мы, сердечно простившись с гостеприимными хозяевами, снова тронулись в путь. Выехали на шоссе. На повороте, где был крутой спуск, мы наткнулись на печальное зрелище. Посреди шоссе лежал на боку помятый автомобиль, а в нескольких шагах от него в канаве, распластав ноги и руки, находились два человека. Вокруг валялись разные мелкие вещи: винты, гайки, казенные пакеты и письма, разбитый фонарь, сиденье, шины и другое. Когда мы подъехали ближе, оказалось, что один из пострадавших был штабс-капитан М., а другой – солдат-шофер. Офицер был мертв. Окоченелой рукой он держал платок над раной, зиявшей на лбу. Шофер проявлял признаки жизни. Все его желтое лицо было покрыто запекшейся кровью. Мы послали одного денщика дать знать ближайшему этапному коменданту о случившейся катастрофе, а сами тем временем начали приводить в чувство шофера. Когда приехали казаки и доктор, мы предоставили им распоряжаться и затем двинулись дальше. «Вот ведь судьба, – подумал я, взглянув последний раз на безжизненный окоченелый труп офицера. – Не в бою, не в другом каком-нибудь опасном месте, а среди белого дня на ровной дороге застигла смерть».
Несмотря на палящие лучи солнца и на то, что при каждом толчке телеги об ухабину наши раны болезненно ныли, вызывая у нас невольные стоны и мольбы ехать осторожнее, несмотря на утомление и почти лихорадочное состояние, путешествие это было для нас триумфом, так как мы привлекали всеобщее внимание. Ведь мы были первые раненые. При остановках на этапных пунктах, артиллерийских парках или других каких-нибудь тыловых учреждениях нашу повозку тотчас окружала тесная толпа солдат, которые смотрели на нас, как на людей с того света, но в то же время сочувственно и с уважением, шепотом переговариваясь между собой, часто в таких случаях раздавался сердитый голос какого-нибудь офицера: «Ну чего собрались, черти!» На это чей-нибудь робкий голос отвечал: «Раненых привезли, ваше благородие…» При этих словах толпа обыкновенно расступалась, и со смущенным видом и бормоча себе под нос извинения к нам подходил какой-нибудь командир транспорта или парка или кто-нибудь в том же роде. Эти тыловые офицеры, вероятно, чувствовали неловкость при виде запекшейся крови на повязках и при виде страданий, о которых говорили наши измученные лица. Поэтому они были в отношении нас чрезвычайно предупредительны и любезны. Они предлагали нам обеды, угощали хорошими винами, просили остаться у них отдохнуть день-два, расспрашивали о сражении, в котором мы были ранены, ликовали, когда узнавали, что австрийцы обратились в паническое бегство. В конце таких разговоров эти офицеры обыкновенно жаловались на то, что, несмотря на все их рвение поскорее попасть на фронт, их не пускают. У нас было такое хорошее, возвышенное настроение, что мы без всякой злобы и зависти смотрели на всех тех, кто был только лишь зрителем наших страданий…