По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918 - Мартышевский Яков. Страница 31

Мы все засмеялись последним словам молодого доктора.

– Если мы прогоним австрийцев до Кракова, возьмем Перемышль, то все-таки это далеко еще до конца… – скептически заметил прапорщик Пущин. – Вы забываете, доктор, нашего главного врага – Германию, которая никогда не допустит разгрома Австрии, так как это будет равносильно ее собственной гибели.

В таком духе мы долго беседовали. Наконец, я поднялся со своего места и, поблагодарив прапорщика Пущина за обед, начал одеваться.

– Ну, что там благодарить еще… – ласково произнес прапорщик Пущин. – До штаба полка вам прямая дорога, как выйдете из деревни, так направо, по телефонным столбам.

Надев свою серую походную шинель и прицепив на пояс шашку и походную кожаную сумку для карт, я попрощался со всеми и вышел из халупы. Увидев меня одетым, Франц вопросительно на меня посмотрел в ожидании моих приказаний.

– Я иду в штаб полка, Франц, а оттуда на позицию. Ты оставайся в обозе с моими вещами, а завтра под вечер, когда стемнеет, принеси мне обед, потому что, говорят, днем очень опасно там ходить, еще, не дай бог, тебя подстрелят.

– Ничего, ваше благородие, я уже как-нибудь хоша ползком проберусь, а то как же вам до вечера не евши быть…

– Нет-нет, днем не смей приходить, слышишь? – Но в моем голосе, вероятно, было больше ласки, нежели приказания, так как в ответ Франц только молча добродушно улыбнулся. – Ну, пока прощай, брат…

– Счастливого пути, ваше благородие… – И при этих словах лицо Франца приняло грустное выражение.

Выйдя из деревни, я повернул направо, как говорил мне прапорщик Пущин, и пошел по проселочной дороге, вдоль которой действительно тянулась телефонная проволока, прикрепленная к высоким тонким жердям, стоявшим одна от другой на несколько сажень.

Местность была ровная, как стол. Хотя в некоторых местах виднелись деревни и фольварки, но все живое вокруг, казалось, вымерло. Широкие оголенные поля, освещенные осенним солнцем, были унылы. Здесь уже чувствовалось дыхание смерти, и призрак ее незримо витал над этими молчаливыми полями и пожелтевшими лесами.

Не видно было ни людей, ни скота, все куда-то попрятались и притаились, как во время страшной грозы.

Канонада гремела. Громовые раскаты слышались то очень близко, так что можно было различить отдельные орудийные выстрелы, то разливались широкой рокочущей волной где-то далеко-далеко…

Среди этих могучих ударов какими-то забавными и совсем не страшными казались ритмические выстукивания пулеметов, которые трещали, как кузнечики, то в отдельности каждый, то несколько штук вместе. Не успевал умолкнуть один, как уже подхватывал второй, к нему присоединялся третий… На мгновение они, словно сговорившись, затихали, но затем с новой силой опять начинали трещать: «Та-та-та-та-тра-тра-тра-та-та-та…» Ружейная стрельба слилась в один сплошной какой-то клокочущий шум, точь-в-точь как кипящий котел.

Опять в мою душу закралась смутная тревога. Было очевидно, что загорелся жаркий бой. Вероятнее всего было то, что наступали австрийцы на нашу дивизию, так как наша дивизия, по словам прапорщика Пущина, держала позиции по ту сторону реки Сан, и австрийцы прилагали невероятные усилия, чтобы отбросить нас на другой берег: не было такого дня и ночи, чтобы они не предпринимали бешеных атак, но все усилия их разбивались о стойкость наших войск.

Я шел быстро, и потому не прошло и часа, как я уже подходил к фольварку Дубровичи, где стоял штаб нашего полка. Большой барский дом прятался за пожелтевшей и частью опавшей листвой высоких ветвистых деревьев. Продолговатые постройки, служившие раньше амбарами с толстыми, низкими побеленными стенами, были наполовину разрушены тяжелыми снарядами, воронки от которых, еще совсем свежие, виднелись то там, то сям. Барский дом был цел, но земля была изрезана снарядами. Почти все стекла были выбиты, а стены исковерканы осколками.

После нескольких дней бомбардировки фольварка Дубровичи, как рассказывал мне прапорщик Пущин, австрийцы были совершенно уверены в том, что не оставили там камня на камне и потому на время прекратили обстрел.

Когда я вошел в комнату, служившую, по-видимому, кабинетом хозяину этого дома, я застал командира полка полковника Торского сидящим у стола, на котором лежала большая карта. Толстое красное безбородое лицо его с золотыми очками и небольшими рыжеватыми усами выражало тупое беспокойство. Маленькие серые глазки суетливо бегали, как бы ища чего-то, и пытливо остановились на мне при моем входе.

В той же комнате у другого стола с телефонной трубкой в руках стоял наш полковой адъютант поручик Ганько – типичный хохол с длинными-предлинными усами, как у запорожца.

Лицо его также было взволнованно. Он принимал телефонограмму с позиции. Из отрывистых коротких замечаний и вопросов я тотчас понял, что действительно австрийцы вели наступление на наш полк. Я хотел представиться командиру полка по всем правилам, но такая пустая формальность как-то не шла к столь серьезному моменту, и потому я только сделал поклон.

Командир полка ответил мне легким кивком и пробормотал:

– А, здравствуйте, вы прибыли после ранения?

– Так точно, господин полковник!

– Ну и прекрасно, у нас как раз теперь недостает офицеров… – проговорил он, стараясь придать своему голосу как можно больше спокойствия. Однако я заметил, что голос его дрожал.

В этот момент на одно только мгновение послышался зловещий шипящий шум, точно налетел внезапный ураган, и вслед за ним страшный удар потряс до основания наш дом. Недобитые стекла жалобно зазвенели… С шуршанием посыпалась штукатурка.

Я взглянул на командира полка. Лицо его было бледно и испугано. Признаться, у меня у самого мурашки забегали по спине, а пальцы на руках против воли задрожали.

– Ах, проклятье! – хладнокровно заметил адъютант. – Опять начинают гвоздить! Наверное, где-нибудь близко разорвался… Но хуже всего то, что, вероятно, телефон оборвался…

Я видел, как командир полка вздрогнул всем телом при этом известии. Самое скверное, что только может быть во время боя, – это потерять связь с войсками. Сидеть в нескольких верстах от позиции в полном неведении о том, что там делается, – это настоящая пытка.

Обыкновенно в таких случаях воображение рисует самые ужасные картины, будто фронт прорван, наши войска в панике бегут, бросая оружие и артиллерию… Еще мгновение, и враг будет здесь… Командир полка, видимо, волновался все больше и больше.

– Нужно как-нибудь поправить, нельзя же так… – беспомощно лепетал он.

– Теперь это почти невозможно, на позиции страшный огонь, – проговорил адъютант.

В это время снова на одну только секунду в воздухе зашумело, словно взмахнула крылами какая-то гигантская птица, и где-то совсем близко от дома тяжело ухнул «чемодан». Опять посыпалась штукатурка, и комья земли, падавшие вниз, забарабанили по крыше.

Командир полка инстинктивно даже пригнулся к столу, но потом, устыдившись этого нечаянного жеста, проговорил с растерянной улыбкой:

– Однако сегодня здорово угощают нас австрийцы!..

Адъютант, казалось, не обратил никакого внимания на разорвавшийся вблизи «чемодан» и с упорством продолжал возиться с телефоном. Протяжным гудком он все время вызывал то первый батальон, то второй, то третий.

– Первый батальон слушает?! Первый батальон! Первый батальон! – непрестанно повторял он.

Но ответа не было. А вдали между тем грозно гремела канонада, внушая нам тревоги за исход боя.

Адъютант потерял, наконец, терпение и, бросив на стол телефонную трубку, пошел к двери со словами:

– Я пошлю, господин полковник, кого-нибудь исправить линию…

Приоткрыв дверь, адъютант крикнул:

– Кузьменко!

Тотчас в комнату быстро юркнул молоденький солдатик со смышленым почти юношеским лицом. На груди у него красовался недавно полученный им Георгиевский крест.

– Я, ваше благородие! – звонко воскликнул он.

– Телефон не работает, нужно исправить линию. Идет бой… Я на тебя надеюсь… – проговорил адъютант серьезным, но чуть дрогнувшим голосом.