Записки об осаде Севастополя - Берг Николай. Страница 13

…но где Зарема,
Звезда любви, краса гарема?..

Грустно-пустынно раздается шаг зашедшего туда посетителя. Тлеют пышные дворцы. С каждым часом рука времени стирает черты; но поэзия облекла вечным очарованием забытья сени ханских палат:

Еще поныне дышит нега
В пустых покоях и садах…

Могил гарема нам не показали. Они в ведении мусульманского духовенства, и вход в каменную ограду всегда заперт. Два низких круглых здания с куполами выходят наружу. Чичероне сказал, что там похоронены ханы. Подле, в горе, журчит ключ, дающий жизнь всем фонтанам сада32.

Cdzież jesteś, о miłśi, potęo i chwał?
Wy macie trwaćnawieki, żodł szybko płnie,
О hańo! wyśie przeszł, a żodł został!33

Предание о происшествии, рассказанном Пушкиным, сохранилось в народе до сих пор. Мне передавали всю эту историю почти так же, как она в «Бахчисарайском фонтане». Зарема в действительности называлась Феря. Хан любил ее больше других жен, но когда привезли ему чужую пленницу, неизвестно какую, только не татарку, он оставил Ферю. Имя новой одалыки ему не понравилось, и он сказал: «Да будешь ты отныне Диляра-Пикечь»34. Что значит: «украшающая сердца княжна». Она скоро умерла, и хан подозревал, что ее извела Феря, – и Фери также не стало. Хан построил над прахом Диляры-Пикечь дюрбе, или надгробный памятник, о котором я уже сказал выше. Там есть над дверями надпись: «За душу покойной и помилованной Богом Диляры-Пикечь фатиху!» – подразумевается прочти! «Фатиха» – первая глава Корана.

Задумавшись, выезжаешь из Бахчисарая. Мы не заметили, как татарские кони втащили нас на огромную гору, откуда еще виднее поэтический, странный город. Но его видишь минуту. Дорога поворачивает вправо, и бугор закрывает все. Мелькнувшим сном припоминается Бахчисарай и его опустелые пестрые дворцы…

Мы опять стали встречаться с обозами. Горы пошли понижаться и перед Симферополем пропали совсем. Потянулась степь, грязь. По степи показались суслики: они беспрестанно мелькали за кочками, то вьющейся серой полоской, то торчащими столбиками; и здесь, и там бежал трусливый зверек, настораживая уши; останавливался, прилегал и думал, что им занято все, что не идет и не едет, и что на него мчится тройка чудовищ… Быстро несся он к норе, еще раз мелькал и глядел из-за кочки своими вострыми глазками и вдруг нырял в норку, как в воду. Жаворонки пели один перед другим. Дрофы перелетали стадами с места на место. Бежали потоки от растаявших снегов, и часто надо было далеко объезжать эту журчащую поэзию степей. В Перекопе мы едва не сели. Экипаж великих князей (небольшая коляска) влекся 11 парами волов и двумя верблюдами. Великие князья оставили его и пересели в другой, более легкий. Тимм, издатель «Художественного листка», разъезжал по городу верхом, ожидая прибытия на станцию этой коляски. Он мне и рассказал все дело. Мы потащились из Перекопа шагом. Грязь, грязь и грязь. Наконец и мы встали, въезжая в Николаев. Четверка лошадей не брала простой курьерской тележки. Пришлось выпрячь лошадей, сесть верхом и так доехать до станции – версты четыре, грязными улицами города. Вещи мы взяли на лошадей. Кто вытащил потом телегу, неизвестно. Впоследствии мы находили много брошенных в поле телег и тарантасов без всякого присмотра. Увезти было некому. Не доезжая трех станций до Одессы, мы опять застряли в грязи. Было верст 19 до перемены лошадей, и стало уже темно. К счастью, нам попался расторопный и ловкий ямщик. В совершенных потьмах, так, что мы не видели друг друга, он выпряг лошадей, перевязал вожжами наши вещи, подделал нам веревочные стремена, усадил, и мы двинулись в поход, бросив телегу. На беду пошел дождик. Отъехав верст пять, мы сбились с дороги. По сторонам выли волки, и так близко, что наши лошади храпели. Сколько мы ни улюлюкали, волки не уходили. Все это вместе было нисколько не лучше путешествия под штуцерным огнем. Мы кружили, кружили – и все-таки не находили дороги.

– А как нам был дождик, когда мы поехали? – сказал гений-ямщик.

– В левое плечо.

– Точно, в левое плечо. Так и надо встать и ехать.

Встали так и поехали, и выбрались на дорогу. Чтобы не сбиться еще, мы распорядились таким образом: поехали гуськом, друг за дружкой, и каждый смотрел вниз и в то же время слушал звук копыта. Если казалось кому-нибудь, что сбились, он давал знать: другие два поверяли. Ямщик иногда слезал и щупал дорогу рукой. Так доехали мы до каких-то стогов.

– Должны быть стога на дороге?

– Должны.

– Значит, так едем?

– Так!

– Да тут есть и землянка, – прибавил ямщик, – не перегодить ли нам до свету, ваше благородие?

– Давай, перегодим.

– Эй, малый! – крикнул гений-путеводитель. – Пусти в землянку!

Чей-то перепуганный голос отвечал, запинаясь:

– Я, пожалуй, да у меня, дяденька, ничего нетути, и огня нетути!

– Ничего и не надо.

Мы полезли в какую-то соломенную нору, щупая кругом: все была солома, но, по крайней мере, сухая. Лошадей мы сунули к сену. Клажа осталась на них; а сами все втроем, четвертый мальчик, забрались в землянку и через миг заснули. Мне случилось встать раньше всех. Я разбудил товарищей. Свет едва брезжил, но дождик перестал. Мне мелькнула перед землянкой сонная фигура малого, сторожившего стога, которые наши лошади немного пораздергали. Но малый был за это не в претензии. Чемоданы наши были сохранны, как будто кто стерег их. Мы поехали по дороге и скоро увидели станции. Больше такого неприятного бесседельного странствования не случилось. Еще раз мы ехали верхом целую станцию, но уже на оседланных лошадях. Подъезжая к Одессе берегом моря, на этот раз днем, мы опять слышали его шум и раскаты; но странно! – это было совсем не то, что ночью. Те же волны, а плескали не так. Я старался создать прежний звук разными усилиями, закрывался, предаваясь мыслями одному этому: и все было не то… До Бендер не случилось ничего особенного. Но тут, в Перкане, у Днестра, задержал нас лед. Мы жили три дня в одном болгарском семействе, состоявшем из старухи-хозяйки, двух ее сыновей и двух невесток. Одна была стройна, как пальма. Я спел ей одну болгарскую песню, где говорилось о красавице, которая когда шла лесом, сухое дерево распускалось, а цветущее увядало.

Сухо ще древо лист пустил,

А сурово ще повеел…

– Где ты выучился по-болгарски? – спросила она меня.

– В России, – отвечал я.

– Нет, не может быть, – сказала красавица, – откуда там болгары!.. А ты, верно, был в Белграде.

Белград – это их лучшая колония в Бессарабии, можно сказать, город, дальше и лучше которого они ничего не знают. Красавице было только 16 лет, а мужу ее 19, и он был также красив. Она одевалась всегда хорошо и подпоясывала свой стройный стан широким поясом с большими серебряными бляхами. Домик, в котором жило все это семейство, был очень недурен, в две комнаты, с особенной кухней; на дворе кричали гуси и утки. Все было просто и тихо. К ним ходил всякий вечер один старик изнизу, с реки, где он имел сады. Его звали Сусид, и мы так стали называть. Сусида все уважали, и хозяйка всегда ставила ему стул.

– А что, нельзя ли как переправиться? – спросили мы его однажды.

– Нельзя! – отвечал Сусид, – крыга такая идет, что о!35

– Да нет ли там кого, чтобы перевез?

– Хошь до неба кричи, никого не найдешь! Прошлый год так-то поехали: чисто всех утопило!

– Всех?

– Ого!

Этим он кончил речь. Сусид был немного лаконического свойства и размазывать речей не любил.

Так мы сидели у моря и ждали погоды, наконец привыкли и забыли наблюдать за льдом. На третий день вечером пришел к нам Сусид и сказал с нетерпеливым удовольствием: