Русский дневник солдата вермахта. От Вислы до Волги. 1941-1943 - Хохоф Курт. Страница 19
Во время Первой мировой войны было подсчитано, что в человека попадает только одна пуля из выпущенных 10 тысяч. Люди научились увертываться от осколков снарядов, использовать чувство опасности, вовремя отдергивать руку от того, что через две секунды могло взорваться.
Очередные разрывы снарядов срубили три наших деревца, маскировавшие орудия. Мы лежали под лафетами, и когда наступала пауза между залпами противника, Колб, Фербер и я начинали стрелять как заведенные по заранее рассчитанным целям.
Все атаки русских были отбиты. Снаряды, как будто кто-то забивал их ударом кулака, ложились в метре от нашего укрытия. Огненные вспышки, черные грибы от разрывов – все смешалось, и лес пропал из видимости в облаках густого дыма. Слышались возгласы:
– Не щелкай зубами!
– Брось мне сигарету!
– Сейчас бы ананасов!
– Лучше жаркое из свинины или тефтели!
– О мой бог!
Из Смелы к нам прибыл толстый, как боров, Констанцер, мясник из Вены, с красными глазами и весь покрытый веснушками.
– Смена позиций, – заявил он. – Чего вы смотрите на меня как идиоты? Вас ждут женщины, шампанское и сбитые сливки!
– Твоими бы устами да мед пить!
Тут послышались выстрелы. Это русские добивали своих раненых, которые пытались перебраться к нам. Вскоре все стихло.
Оказалось, что Констанцер не шутил. Через 5 дней нам было приказано отойти. Мы шли грязные и уставшие, но довольные и счастливые, что нам удалось вырваться из этого пекла живыми и здоровыми. Только Гетц во время переправы на другой берег потерял палец. Больше мы его не видели, а жаль!
Полк потерял 1200 человек. Всех сожрал Левиафан. А что взамен? Плач матерей, жен, детей, возлюбленных и траур. Безумие, одним словом. Кровавый след в истории, становящийся все шире и краснее, но в перспективе ведущий в никуда.
Глава 4
Не оглядываться
Констанцер забил жирного петуха и предложил мне ножку от него. Я завернул ее в газетную бумагу и положил в багажную сумку на седле. Мы приготовились к маршу. Колб сварил компот из черной бузины на швабский манер. Вкус у него был кисло-сладким и терпким. Мы подшучивали над ним, а Колб, не обращая на нас внимания, с озабоченным видом ложечкой наполнял компотом свою фляжку.
Наконец колонна двинулась вперед. Мы проследовали через реку Тясмин и болотистую деревню, мимо пяти ветряных мельниц. Наш полк в полном составе поднялся на холмы над Днепром. Река уходила вдаль, и ее воды причудливо переливались в свете уходящего дня. С корабля, идущего вверх по реке, доносилась песня русских солдат. Спустились сумерки, и мы продолжили марш в южном направлении.
В наши возы с боеприпасами было впряжено по 6 упряжек. Микш, со своей свисающей бородкой, как у татарина, управлял тяжелой упряжкой со стороны левой тягловой лошади, взбадривая коней дикими яростными криками и ударами длинного бича. Он заставил спешиться молодых солдат и сам взял вожжи в руки. Чтобы объездить шестерку лошадей, требуется как минимум неделя, а у нас на это отводилось всего три дня. Так что править лошадьми, по сути, было некому.
Под утро мы вошли в деревню, название которой я не запомнил. Хюбл, злой как черт, сразу же завалился на кровать. И чего ему не хватало? Колб вылил из фляги свой компот в миску и стал замешивать блинчики, а мы с Эрхардом принялись расспрашивать молодую темноволосую агрономшу, игравшую нам на гитаре, откуда она так хорошо знает немецкий язык.
– Мой отец был немцем, – ответила она.
– Вы немка?
Она рассмеялась и ответила, что училась в Киеве, мать у нее русская и сама она чувствует себя русской.
– А вы коммунистка?
Девушка опять рассмеялась и заявила, что коммунистов как членов партии мало.
– Но в марксизм я верю. А что такого?
На мои вопросы, есть ли у нее украинская литература, она принесла мне томик Шевченко с прозой и стихами на немецком языке, изданный в Москве. Перевод осуществили авторы с немецко-еврейскими фамилиями. Это был чисто книжный немецкий язык. Правильный и без грамматических ошибок. Скорее всего, переводчики изучали его в школе и никогда не разговаривали с настоящими немцами. Иногда в переводе проскакивали характерные еврейские выражения. В длинном и подробном предисловии говорилось, что Тарас Григорьевич Шевченко считается на Украине выдающимся современным национальным писателем. Он жил с 1814 по 1861 год и долгое время провел в ссылке, поскольку выступал за отмену крепостного права. Если верить авторам, это было его величайшей заслугой. Вторым его достоинством, по их утверждению, был горячий украинский патриотизм и любовь к родине.
Подлинные мотивы поступков писателя тщательно затушевывались. Борьба против крепостничества обосновывалась авторами его страданиями от помещика-тирана (похоже, что Шевченко родился крепостным), а его борьба за право говорить на родном языке и иметь собственную нацию выдавались ими за «любовь к родине».
Перевод стихов по языку походил на смесь творений Шиллера и Гейне в стиле модерн. И все же можно было заметить, что Шевченко действительно являлся великой фигурой славянской сердечности, взращенной на народных балладах и эпосе, хотя и не имевшей большого литературного значения.
Агрономша не заглядывала в данную книгу, она читала Шевченко на украинском, но ее отец-немец, прекрасно владевший украинским языком, любил пробежаться по страницам этого томика.
Конец предисловия представлял собой хвалебную оду Сталину. В нем утверждалось, что украинский народ безмерно благодарен великому вождю за то, что он претворил в жизнь все идеалы писателя. Я зачитал ей введение к книге.
– Вполне может быть, – ответила она. Воспоминания о собственной истории на Украине были почти полностью стерты. Интересно, найдется ли здесь хоть кто-то, кто помнит мир Шевченко?
Я спросил ее, довольны ли украинцы.
– Что вы имеете в виду? – пожала плечами она.
Мне хотелось услышать ее мнение о том, испытывают ли украинцы сейчас чувство счастья и удовлетворения от происходящего.
– Жизнь такова, какая она есть, – ответила агрономша. – Могло бы быть и лучше. Только вот вопрос: при вас действительно будет намного лучше?
Она родилась в 1914 году, и словами переубедить ее в том, что мир совсем иной, чем тот, к которому она привыкла, было невозможно.
Все складывалось удачно. В день мы проходили по 30 километров [56]. Как-то вечером к нам приехал майор фон Треско, который все еще командовал полком. Поскольку Хельцл и Фукс знали, что он любит устраивать праздники и быть на них среди рядовых, то на лугу они организовали обильный стол с жареной свининой. Треско то сидел, то стоял среди нас, разговаривая со многими людьми. Когда же они начали жаловаться на то, что их одолели вши, он засунул руку под рубашку, поймал жирную вошь, пожал плечами и раздавил ее.
В воскресенье состоялась месса по погибшим, которую проводили два духовных лица. К удивлению некоторых офицеров, весь полк захотел принять причастие, что и было сделано. Даже Эрхард, поддавшись на мои теологические уловки, дал себя уговорить и пошел на отпущение грехов.
– Я не делал этого уже три года, – сказал он.
– Тогда самое время, – подзадорил его я. – Завтра ты сам можешь сыграть в ящик.
Процедура всеобщего отпущения грехов произвела большое впечатление, и многие были рады закрыть таким удобным образом свои счета перед Богом. Тут опять появился Треско и стал рассказывать, что раненого Цанглера отправили на родину, признав его негодным для дальнейшего прохождения службы. Я слушал его с большим удовольствием.
Мероприятия по воодушевлению солдат продолжались. Их организаторы умело воспользовались душевным состоянием бойцов, их реакцией на пережитый страх в состоянии телесного благополучия, когда человек становится более восприимчивым, как, например, при принятии чашечки чая или кофе после тяжелой физической нагрузки.
Дни становились все холоднее. Я заставил всех наших 30 лошадей хорошенько попотеть и отправился на новом коне на прогулку. Повозки были отремонтированы, орудия разобраны, почищены и собраны вновь. Пришли мешки с почтой за последние недели.