Записки непутевого резидента, или Will-o’- the-wisp - Любимов Михаил Петрович. Страница 8
Искусство не покинуло меня и после окончания школы, когда я въехал в Москву Растиньяком, пожелавшим покорить Париж и мир: накануне поступления в институт международных отношений, прямо у Большого театра (sic! — написал бы Ильич), куда я пришел считать колонны (на собеседовании интеллектуальная профессура обожала подкидывать подобные вопросики, еще мучили фамилиями генсеков всех стран мира), ко мне подошел низкорослый субъект в усиках и берете, взял под руку и залопотал: «Какой красивый мальчик! Какие у него губки! Мальчик, ты не хочешь пойти со мною в кафе-мороженое?»
Боже! кто этот тип? — о сексуальных меньшинствах я тогда и не подозревал, зато, будучи воспитанным в духе чекистской бдительности, видел везде козни американской разведки. Неужели они узнали о моем желании поступить в элитный МГИМО? Попытка вербовки, тонкий подход. Поражало, что щупальца империализма проникли столь глубоко в советскую почву, откуда они узнали обо мне? неужели мои друзья — это вражеские агенты? (последнее было впереди) или американцы внедрились в приемную комиссию?
Происшествие выглядело совершеннейшим ЧП, и, поскольку от родины и от партии у меня в то время не было секретов (а вы говорите, что не дурак), я собрался вывалить всю эту детективную историю на собеседовании — уж не знаю, какие трансцедентальные силы удержали меня от чистосердечного признания, правда, долго из-за этого я чувствовал себя неуютно — ведь не доложил! ведь с малого начинается предательство.
Музы играли мною, как любимой куклой: поселили в одном доме с актерами, научили писать лирические стишки девушкам и даже приобщили к делам живописным: институтский друг затащил меня в «Гранд-отель» и во время скромного пиршества таинственно отвел за угол ресторанного зала, где в толстой золоченой раме призывно развалилась обнаженная дама, нечто в стиле Буше. Я вспыхнул от смущения, почувствовав себя как мальчик, которого опытный сутенер затащил в публичный дом, нравы тогда были чистые и вид голого тела власти не поощряли.
Гораздо серьезнее искусство вошло в мою жизнь, когда, поступив в разведку, я решил жениться на актрисе Театра транспорта, более того, на дочке актрисы и художника — печальная весть для отдела кадров, где богема доверием никогда не пользовалась из-за ненадежности и непредсказуемости, эта публика хороша была на застольях для развлечения сановных особ, быстро терявших несовершенную артикуляцию уже после первой рюмки.
Размотка биографии моей жены Кати Вишневской вскрыла жуткую историю захвата тещи немцами во время гастролей фронтовой бригады театра Красной Армии и отсылки ее на работы в Германию. На этом прегрешения тещи не закончились, и вместо того, чтобы убить Гитлера или по крайней мере взорвать Унтер-ден-Линден, она влюбилась в пленного француза и вместе с ним дерзко бежала в Париж.
У кадровика от ужаса шевелились уши, когда он уточнял у меня нюансы романа (француз, к несчастью, был женат, так что к политической неблагонадежности примешивалась аморалка), впрочем, теща сразу же после войны вырвалась из полюбившейся Франции на родину, воссоединилась с мамой и дочкой, прошла через фильтры бдительных органов, однако из театра Советской Армии была изгнана в русский драматический театр в Вильнюсе, где долго работала и даже получила «заслуженную».
Все перипетии тещи изрядно подмочили мою незапятнанную биографию и затемнили проспекты грядущей карьеры, это меня изрядно огорчало, однако любовь, пути которой, как известно мне было уже тогда, усыпаны цветами и политы кровью, оказалась сильнее желания возглавить всю разведку лет в тридцать пять (сорокалетние тогда казались глубокими стариками).
В течение многих лет, заполняя в очередной раз анкеты, я с глухой тоской писал о грехопадениях тещи Елены Ивановны, она всегда радостно хохотала, услышав об этом, и обещала черкнуть письмецо своему другу в Париж — эта шутка бросала меня в дрожь, ибо вся заграничная почта перлюстрировалась, на тещу держали толстое дело и не было никакой гарантии, что КГБ не решит, что она — связная в моих тайных сношениях с французской разведкой.
Но звезды благоприятствовали мне, подвиги чекиста-папы намного (не знаю, на сколько) перевесили смертные грехи тещи, и в 1961 году мы с женой прибыли в Лондон, где, как пел старлей — вещий Боян: «сэр Генри смакует свой порт на Пэлл-Мэлле, а Джон — свое пиво в соседней таверне» и над старым островом из такого же старого мерзкого моря «торжественно всходит кровавый бифштекс».
Впрочем, в первые годы на стихи (о, как хотелось родиться Тютчевым!) не оставалось времени— впереди лежал кремнистый путь и метания в торричеллиевой пустоте в поисках мужчин и женщин, благородных и склочных, красивых и уродливых, но, дьявол их побери, секретоносителей, читателей бумаг с магическим «сикрет» в верхнем правом углу. И старлей бродил, спиваясь, по приемам, засыпал в библиотеках, мучился на лекциях, заговаривал с незнакомцами в аптеках, страдал в ночных клубах, отводя взгляды от голых баб.
Но искусство не бросило меня в беде, к тому же в Лондоне оно заиграло новыми красками: криминальный брак с актрисой из темного момента чекистской биографии обратился в достоинство — принадлежность к светской богеме, словно волшебный ветер, могло крутить мельницу оперативного счастья.
Впрочем, я ощутил это еще в Москве, когда меня вызвал шеф английского отдела, человек просвещенный, живший на одной площадке с Борисом Ливановым (не одному мне везло в искусстве), и сообщил, что столицу осчастливили визитом лорд Бессборо и писатель Норман Коллинз — моя надежда и опора, с которыми требовалось познакомиться, и тогда они за руку проведут меня через все таинственные коридоры неприступного Лондона.
Уже не помню точно те глобальные причины, которые привели достопочтенных джентльменов в стольный град (что-то связанное с культурой, при упоминании о которой, как слишком хорошо известно, хочется а-ля Геринг, Геббельс или Жданов схватиться за пистолет), но мне приказали ухватить их за развевающиеся фалды и уже после этого никогда не вылезать из литературных и прочих лордовых салонов. Вскоре я официально предстал перед аристократами как третий секретарь второго Европейского отдела МИДа, и мне поручили переводить некоторые беседы вне МИДа, без которых, наверное, англо-советские отношения скрутили бы полярные морозы.
С лордом Бессборо возникла проблема: как правильно к нему обращаться, не называть же его «милорд», словно при дворе короля Артура, сняв шляпу и склонив голову? Называть «сэром», словно он — плантатор, а я — дядя Том? Может, еще «масса Бессборо»? Никогда коммунары не будут рабами, никогда!
В панике я выбрал самое оскорбительное: обратиться к рыцарю Ее Величества как к мистеру Бессборо (говорят же «мистер президент» в Америке!) — все равно что назвать генерального секретаря «дядей» или «бородой».
Услышав «мистер», лорд окаменел, скрипнул челюстями, словно Наполеон на Бородино, завидевший конницу Багратиона, — после этого я для него умер, исчез, как сон, как утренний туман.
Коллинз, как истинный представитель высоколобой богемы, оказался компанейским человеком и настолько проникся ко мне симпатиями, что прямо из британского посольства послал с курьером свою книгу «Лондон принадлежит мне» с прочувствованной дарственной надписью — название книги очень соответствовало моим настроениям, — впрочем, писателя ждало разочарование: вскоре ему позвонили из экспедиции МИДа и ласково сообщили, что адресат в означенном учреждении не числится, возможно, книгу нужно послать в Министерство культуры? Удивленный писатель тогда позвонил в справочное МИДа, где получил аналогичный ответ.
Итак, вся моя легенда третьего секретаря в один миг треснула и запылала ярким пламенем, и это еще до введения меня в мидовские штаты — ненадежный, коварный МИД, ты еще ответишь за это!
«Они только мешают нам, эти идиоты! Чем они вообще занимаются? Их давно нужно разогнать!» — кабинет шефа набух от животворного мата, все возмущались и говорили о государственном предательстве, шеф обзванивал и своих генералов, и деятелей ЦК, разнося вероломное внешнеполитическое ведомство в пух и прах, затем, набрав очков, позвонил прямо в МИД, правда, беседу вел в дипломатических тонах, дипломаты каялись, но оправдывались, и вполне резонно: в штаты министерства меня не ввели, кто в экспедиции мог знать, что я — молодой дипломат? — ведь МИД далеко от КГБ [9].