Внучка берендеева. Второй семестр (СИ) - Демина Карина. Страница 37

Чтобы Арей… как-нибудь да сладится. Верю в него, и молюся, молитва вере не помеха.

Царевичи?

Даст Божиня, и у них все будет добре. Пусть даст. Не за себя прошу, я-то и так ныне сыром в масле, а что недруги — справлюсь. Мои-то беды — и не беды вовсе, так, огорчения. Пусть у них сойдутся пути-дорожки, пусть живы останутся, хватит уже горя, хватит черных бусин на рубахе Евстигнеевой, хватит и боли Еське, которую он за весельем своим прячет. И с братьев-двойнят. Воли бы Елисею… отчего-то мнится, не станет он волком-людожором. Пусть не станет, пусть ослабнет кольцо над сердцем, а волчья дикая натура покорится разуму человеческому.

Кирею свободы.

Не ему одному.

И остальным, чего прошено будет, пусть исполнится да во благо. Раз уж ныне день особый, женский, так неужто не услышит Божиня?

За прошением и дар надобен. Но что я подарить способная?

Ленту из косы?

Вытянула и пустила по ветру, а он, слабый, но духмяный, еще не цветами, но лишь предчувствием их, свободою, которою весна дразнит, вдруг окреп, потянул шелк из пальцев, выхватил, понес… куда? А хоть бы за край мира. Лети, лети, лента, подарком от чистого сердца. Завяжет ли тебя в косы зеленые молодая березка. Ива ли в гриву примерит, аль ручей возьмет игрушкою — не важно.

Все Божинею сотворено.

Все — мир ее. А значит, услышана будет и эта молитва моя.

— Зося, ты тут вечность торчать будешь? — Еська приплясывал от нетерпения. Ох, неспокойная душа, бедовая…

— Нет, я… все уже, — глянула на солнышко, которое к земле катилося.

Отвернулась.

— Тогда шевелись, а то все веселье пропустим…

И как я позволила уговорить себя? Нет, Еська, конечно, языкастый, словесами оплетет-окрутит, но вот…

— Не печалься, Зослава, — он, верно, почуяв мои сомнения, под рученьку подхватил. — Весело будет!

Ему — быть может, а вот мне… как бы этое веселие боком не вышло.

Нет, конечно, и в Барсуках парни девок стерегли под банею, полохали, шутки шутковали, гаданиям мешали, норовили, что венок стянуть, что ветки березовые, размалеванные да разряженные. А одного году, помнится, и вовсе лент девичьих набрали да повязали на роги старостиному козлу.

Дескать, вот жених завидный.

Выбирайте, кому надобен.

Визгу-то было!

Я не ведаю, чего Еська измыслил, но чуется, что козлу нашему до него далеконько будет.

— Зосенька, рыбонька моя ласковая… заинька серая недолинявшая, — он меня под локоточек ухватил. — Поверь, ныне действую не собственной дури ради, но исключительно во благо общественное!

Идет, говорит и меня за собою волочет, а я и бреду, что телушка на привязи.

— И с затеи нашей, если все выйдет правильно, всем превеликая польза выйдет!

Ох, сомневаюся…

— Еська…

— Да никто не пострадает! — он прижал руку к груди.

А вырядился-то.

Рубаха черная.

Портки черные.

Сапоги черные. И платок черный же на голову повязал да плотненько, ни одной рыжей вихры из-под того платка и не выглядывает.

— Разве что морально. Но моральные страдания душу возвышают. Так наш жрец молвил… третий, вроде… не помню имени. Очень набожным человеком был. Великих моральных достоинств. Которые, впрочем, не помешали ему Ельку отравить… тот тоже набожным был. Все молился, молился… а одного дня после молитвы и слег с горячкою. Сперва думали, может, застудился где. Сквознячком в храме протянуло или еще какая напасть приключилась… но дядька наш сразу докумекал, что дело непростое. Сунул жрец Ельке книгу про жития святых. Редкостную какую-то. Там еще про чудеса, помнится, было. И про чудодеев… вот только чернилами та книга писана была отравленными. Елька у нас палец слюнявил, когда странички перелистывал. Уж ругали его, ругали за это, а что ему… зачитается и сам за собою не видит. Вот и нализался отравы… долго отходил. А жреца этого дядька велел на костре спалить. Как великомученика. Тот тоже все кричал, что за веру радел, за справедливость. Мол, негоже ублюдку на царском троне восседать… в общем, о чем это я, Зослава? О том, что святость от дури никого еще не уберегала. А дурь от святости — так и вполне…

Так он меня и притащил.

Не к общежитию, к саду заветному.

Оно и понятно, завсегда девки собирались опричь дому. Бабка сказывала, что в ее времена и вовсе далеко уходили, в лес ближний аль к речке.

Речек в Акадэмии нема.

Пруд местный навряд ли сгодится, а вот сад местный лесу — самая она замена.

— На вот, — Еська сунул в руку монетку свою. — Как время придет, так и сожми крепонько. И Зося, вот клянусь силой своей, что надо это! И чем больше шуму будет, там оно лучше. Я тебе после все расскажу.

— А сейчас?

— Извини, но актерствовать ты не горазда. А потому… дерзай, Зося, и тебе покорятся новые высоты! — возвестил Еська и в спину подпихнул. — И шевелись, шевелись, ночь, небось, не бесконечная…

В саду стояла темень кромешная.

Ох…

И куда податься? Дорожки и тое не вижу.

Сердце колотится, и чую себя татем, в чужую хату забравшимся. Но иду… бреду… над головою ветви скрипят. Упрекают: мол, нехорошо, Зослава. Пусть и не любят тебя боярыни, да и ты к ним сердечного расположения не чуешь, а все одно нынешнею ночью — сестры вы, все дочери Божинины. И потому негодное ты дело задумала.

Где это видано, чтоб в Березовую ночь девка парню поверила?

Костер я увидела издали. Желтое пятно, на которое весенними ранними мотыльками слетались снежные хлопья. Вот уж и вправду, Морана сестрицу с праздником поздравить спешит.

— И долго еще? — раздраженный голос боярыни Бориславы слышен был издалека. — Я скоро околею.

— Не нравится — иди, — это ответствовала Велимира. — Никто тебя силой не держит.

Чего ей Борислава ответила — я не расслышала.

— Холодно… — пожаловался кто-то.

— Сейчас согреемся…

Чем ближе я подходила, тем ярче разгорался костер.

Сложили его посеред большой поляны, каменьями круглыми окружив. И собрались тут… нет, не все, но многие. Узнала я и боярыню Твердыню, и Разуму, и прочих, с кем случалось встречаться в общежитии.

— Доброй ночи вам, сестры, — сказала я и поклонилась, как то положено.

— Доброй ночи… — нестройным хором отозвались боярыни, и лишь Борислава буркнула в сторону:

— И чего она приперлась? Не звали…

— Доброй ночи и тебе, сестра, — Велимира выступила из круга и протянула руки.

Ныне облачена она была в рубаху из небеленого полотна, расшитую по горловине мелким бисером. На ногах — простые сапожки. На плечах — шуба волчья.

Волосы темною волною на плечах.

И венцом — венок из тонких березовых веток.

— Проходи к огню… — она взяла меня за руки, и боярыни расступились, кривясь недовольно. Не по нраву им было, что я в круг вошла. Да не посмели отказать. — Испей…

Она поднесла мне чашу с молоком, щедро медом приправленным.

И крюху хлебную подала.

— А у нас в садочке… как у нас в садочке… — тоненьким голоском завела песню Русана, и девки подхватили. Голоса их сплетались, вились, что ленты в косе.

Первою в круг на хоровод ступила Велимира, и не нашлось никого, кто б хоть слово сказал. Ступила и взмахнула руками, сыпанула в костер сушеных трав.

Крутанулась.

Присела.

И вновь же руки к огню потянула, и пламя поднялося. Опалило широкие рукава рубахи. Этак, гляди, и в белые пальцы вцепится. Охнули боярыни, но Велимира лишь засмеялась.

Она танцевала.

Я в жизни не видела, чтоб так танцевали. В Барсуках-то что? Девки огню кланялися, да с опаскою, ведали, что за поклон он и отплатить может по-всякому… вон, Саромуха годочков пять тому, когда еще в девках ходила, решила удаль показать, едва ль не в самый костер скокнула, так на всю жизню шрамы на руках осталися.

А Велимира…

Не думала она об огне.

И о шрамах.

Ни о чем не думала, кроме того, что нынешнею ночью она взаправду свободна.

И полетели на землю чоботы, хрустнул ледок под босою ножкой, крохотною, будто у дитяти. Зашипело пламя, сыпануло искрой, вышивая на рубахе свои узоры.