Внучка берендеева. Второй семестр (СИ) - Демина Карина. Страница 35

Она стянула узорчатое обручье.

— Наушничает… и когда стала? Не знаю… в рот глядит, за спиной шипит. Отчего так, Зослава?

А разве ж я ведаю? Люди — оне разные бывают. Одни совестятся, а другие с совестью живут и уживаются, ворочают ею, как вздумается.

— Расскажи мне, — попросила Велимира.

— Об чем?

— О чем хочешь…

А у меня и слова-то заняло. Об чем хочу? Да ни о чем… не подруги мы да и навряд ли когда станем. Кто я? И кто она? И что тут говорить?

— Или слушай… шепчутся девки, что твой жених от тебя избавиться желает. Будто прочат ему в невесты ныне Ильюшкину сестрицу. Я ее видывала, — она потянула за ленту, и та выскользнула из косы, расшитою шелковою змейкой опустилась на колени. — Ничего выдающегося… тоща и темна. Личико меленькое. Глазки черные. На галку похожа. И молчит все время…

— Может, говорить боится?

— Может, — согласилась Велимира. Косу она расплетала споро. — В царском тереме из каждого слова три сделают. А уж ей-то… совсем девчонка.

— Кирею она без надобности.

— Выгодная партия.

— Не для него.

— Веришь ему?

— Верю.

Волос у боярыни хороший, длинный да гладкий, меж пальцами течет шелковой нитью. Гребень резной не дерет их, не путается, что в моих, небось, пусти и сам соскользнет, пряди разбирая.

— Любишь? — спросила Велимира, на меня не глядючи. — Девски сказывают, тебе другой по сердцу…

— Верно.

Не привыкла я лгать.

— Но перстень от Кирея приняла…

И тишина.

— Приняла, но… — я замолчала. Что ответить? Что не бывать этой свадьбе? Что есть слово, нарушить которое не посмею. И срок, Киреем установленный. И что будет опосля, не ведаю.

— Что ж… понимаю… иногда не тот жених хорош, который по сердцу пришелся. Удачи тебе, Зослава… если вдруг… послушай, — она вдруг схватила меня за руку, в глаза самые заглянула и…

Вновь оно случилося.

Словно в воду леденючую нырнула я в очи Велимировы.

Что увидела?

Обиду затаенную, которая будто змея под колодиною спряталась, и хоть душила ее Велимира, повторяя себе про гордость боярскую, про смирение дочернее, про то, что хозяйка она над своим сердцем.

И под нею — тоску.

Глухую.

Давнюю.

Появилась Велимира на свет дитем долгожданным. Всем хороша. Крепка. Здорова. Голосиста, да только девица. Отец-то чаял мальчишку и потому, как вынесли младенчика, и на руки взять не пожелал.

Не то.

Не так.

Что толку от еще одно бабы? Небось, есть уже одна дочка. Боярыня, которая мужнин норов ведала, тоже в огорчение пришла. И пусть прислал ей муж за дочку бурштынов ларец да шубу, а все одно сердцем к дочери остыла.

Кормилицам отдала.

Нянькам.

Нет, не обижали Велимиру в тереме отцовском. Берегли. На руках носили. Бабки-шептухи сказками баловали. Няньки хороводы водили, лишь бы ни слезиночки не проронила боярыня.

Вот только матушка редко заглядывала.

А отец, которого Велимира любила безотчетно, сама не ведая за что, и вовсе будто бы не замечал.

Взрослела.

Тянулась.

Умом была наделена живым, а потому вскорости наскучили ей и байки бабкины, и гадания ежедневные, что на крупе, что на зерне маковом. Пожелала учиться, и пожелание сие батюшке высказала. А он, брови насупив, спросил:

— Зачем тебе?

Сестрица-то старшая обыкновенною бабой росла. И в тереме ей было не тесно, не душно. Радовали сердце наряды да драгоценные украшения, белила, румяна, сурьма… днями она перед зеркалом сиживала, красоту наводила.

Науки?

На что ей науки?

А младшая вот дурить вздумала. Бабье место — в светлице с иглой ли, над гобеленом ли аль еще за какою работой.

Но Велимира знала, что ответить, хоть и мала была:

— Когда мне батюшка жениха достойного найдет, — сказала она, взор потупив, — то не желаю я семью нашу безграмотностью позорить. Слыхала я, что царица и читать умеет, и пишет сама. И мужу своему во всем подмога…

Отец скривился. Не любил он царицу за норов ее неженский, за руку крепкую, за то, что лезла туда, куда бабам носу совать не положено.

— Так неужто мы хуже? — спросила Велимира.

И получила дозволение.

Учили ее на совесть. И сама она училась жадно, разумея, что только так сбежит из золотой клетки терема. Нет, не привлекала Велимиру жизнь навроде той, которую вели, что сестрица, что матушка. Глядела она на них и не понимала.

Ленивые.

Скучные.

Только и способные, что перебирать перстни да сплетни, девок дворовых слушать, старух-молельниц привечать, от которых больше вреда, нежели пользы. И всех-то желаний — наряды да меха…

Нет, не по сердцу.

…а там и сестрице заболеть случилось.

Слегла она в первый месяц зимы. Сперва-то все жалилась, что ноженьки ее не держат, что сердце в груди колотится, что слабость страшная мучит. Но не слушали. Всегда-то она любила прихворнуть, чтоб у постели и целители, и знахарки, и мамки с няньками вилися.

Да с причитаниями.

Да с песнями жалостливыми.

Она ж лежит в перинах, под одеялами пуховыми и преет, и стонет тоненько, жалуется, мол, до чего тяжко.

А тут слегла.

Бледна сделалась.

Холодна.

И целители, по прежнему-то часу равнодушные — охота боярское дочке блажить, то и пускай себе, здоровая она, аль хворая, но заплатит отец полновесною золотою монетой — засуетилися, забегали.

А после исчезли разом.

Кому охота с безнадежною возиться? Что ни сделай, все помрет. И боярину не объяснишь, что была на то воля Божинина. Разгневается.

А гнев боярский страшен.

И память крепка.

Велимира помнила, как тяжко отходила сестрица.

Это всем говорили, будто бы померла она быстро, без мучений. Сердечко, мол, остановилось… отчего лгали? Боярин так решил. Мол, сердечные хвори — они со всяким приключиться могут, а вот болячка неизведанная, как знать, не по крови ли перешла? И не сидит ли в другой дочке?

Велимира помнила.

Комнату душную.

Окна давненько не открывали, боялись, что просквозит болезную. И свечи ставили во множестве, что храмовые, восковые, что из жиру литые да с травами. От свечей в покоях сестрицыных дышать было вовсе невозможно. Тяжкий воздух, густой, что кисель.

Велимира и сама испариною покрылась.

Мамки плачут.

Няньки воют собачьим хором.

Сама ж сестрица возлежит на пяти перинах, схудевшая, бледная, что тать. И не узнать былое красавицы.

— Вон все подите, — велела она слабым голосом. — Вон…

И закашлялась, и кровью ее вывернуло на белые рубахи. Кинулись было няньки, чтобы утереть, да остановлены были.

— П-шли… — прохрипела сестрица. — Вон…

Тогда-то, пожалуй, и уразумела Велимира, что не притворяется сестрица, что вскорости отойдет. Испугалась? Еще нет. Разве что самую малость, ведь людям свойственно бояться смерти.

— Страшна стала? — тихо спросила Горислава. И сама себе ответствовала. — Страшна… за что они со мною так?

Из блеклого глаза — а прежде-то яркие были, что звездочки — слеза выкатилась.

— Подойди, — попросила сестрица, и Велимира не сумела отказать. Подошла, хоть и не гнулися ноги, а сама она похолодела. — Дай руку… не бойся… не заразное это.

Пальцы Гориславины желтыми сделались.

И глаза стали, что бурштыны.

Пахло от нее… дурно, что из горшка ночного.

— Немного мне осталось… слушай… глупа была… думала, что все-то ныне по-моему сладится, что… — она говорила, воздух ослабшими губами глотая. — Царицею стану… а она не желает с нами родниться… батюшка наш… сватал, когда слаба еще была царица… волчица за волчат стеною станет… а батюшке нашему… поглядишь, я помру, тебя сватать будет. Беги, Велимира. Беги!

Она закашлялась вновь и выгнулось ослабшее тело дугою. А кровь изо рта хлынула черная да с комками. И Велимира бросилась за няньками…

Той же ночью Горислава отошла.

Как она кричала!

Ее голос Велимира слышала в своей горнице, хоть и уши затыкала. А наутро батюшка почтил ее своим визитом. Он был мрачен и даже зол.