Дикие пальмы - Фолкнер Уильям Катберт. Страница 42
Однажды он пришел домой посреди дня. Он долго стоял перед дверью, прежде чем открыть ее. И даже после этого не вошел, а остался в дверном проеме, на голове у него была дешевенькая, белая, гармошкой шапочка с желтой полоской – опознавательный знак низшего служащего Управления общественных работ, ответственного за безопасность дорожных переходов в районе школы – сердце его было заледеневшим и спокойным от горя и отчаяния, которое было почти что умиротворяющим. – Я буду получать десять долларов в неделю, – сказал он.
– Ах ты обезьяна! – сказала она, и тогда в последний раз в жизни он увидел, как она плачет. – Ты ублюдок! Проклятый ублюдок! – Она подошла и сорвала с него шапочку и швырнула ее в сечку (сломанная решетка была закреплена лишь с одной стороны, а сама печка набита выцветшей гофрированной бумагой, которая когда-то была то ли красной, то ли пурпурной), а потом прижалась к нему и зарыдала безутешно, по ее лицу потекли, заструились безутешные слезы. – Ты ублюдок, проклятый ублюдок, ты проклятый, проклятый, проклятый…
Она сама вскипятила воду и вытащила жалкий инструмент, который ему предоставили в Чикаго и которым он воспользовался только раз, потом, лежа на кровати, она подняла на него глаза. – Все в порядке. Это просто. Ты знаешь это; ты уже делал это раньше.
– Да, – сказал он. – Просто. Нужно только впустить воздух. Все, что нужно, это только впустить воздух… – Потом его снова начала бить дрожь. – Шарлотта. Шарлотта.
– Ты не бойся. Одно прикосновение. Туда попадает воздух, а завтра все будет кончено, я со мной все будет в порядке, и мы снова будем навеки самими собой.
– Да. Навеки. Но мне нужно переждать минуту, пока мои руки… Смотри. Они дрожат. Я не могу унять дрожь.
– Хорошо. Мы переждем минуту. Это просто. Это интересно. Ново, я хочу сказать. Ну вот. Твои руки больше не дрожат.
– Шарлотта, – сказал он. – Шарлотта.
– Все в порядке. Мы знаем как. Как это, ты мне сказал, негритянки говорят? Прополощи меня, Гарри.
И теперь, сидя на скамейке в пышном, зеленом и ярком парке Одюбон, – где луизианское лето вошло уже в полную силу, хотя не наступил еще и июнь, – наполненном криками детей и звуками тележек молочников, совсем как в чикагской квартире, он, прищурив глаза, смотрел, как такси (водителя попросили подождать) остановилось возле аккуратной и ничем не примечательной, хотя и не вызывающей никаких сомнений двери, как она вышла из машины в темном платье, год с лишком пролежавшем в сумке из прошлой весны, проделавшей более трех тысяч миль, и поднялась по ступенькам. Потом звонок, вероятно, та же чернокожая горничная: «Господи, миссис…» и потом – ничего, вспомнив, кто платит зарплату, хотя, может быть, и нет, потому что они привыкли, ведь обычно чернокожие покидают биржу труда, перестают быть безработными только вследствие смерти или тюремного заключения. А потом комната, какой он впервые увидел ее, комната, где она сказала: «Гарри… так вас зовут Гарри?… что же мы будем делать?» {Ну что ж, я сделал это, подумал он. Ей придется признать это). Он почти видел их, их двоих, Риттенмейера в двубортном костюме (теперь, может быть, фланелевом, но обязательно в темном, нескромно кричащем о скромном покрое и цене), четверых, Шарлотта с одной стороны, а трое остальных – с другой, двое ничем не примечательных детей, дочери, у одной материнские волосы и ничего, кроме них, у другой, младшей, вообще ничего, младшая, наверно, сидит у отца на коленях, другая, старшая, стоит, прижавшись к нему; три лица, одно непроницаемое, два из них непримиримые и непроницаемые, второе холодное и немигающее, третье просто немигающее; он почти видел их, почти слышал их:
– Иди, поговори с мамой, Шарлотта. Возьми с собой Энн.
– Не хочу.
– Иди. Возьми Энн за ручку. – Он почти слышал, видел их: Риттенмейер спускает младшую с колен на пол, старшая берет ее за руку и они идут. А теперь она берет младшую на руки, а та смотрит на нее с напряженной, абсолютно пустой отрешенностью, свойственной детям, старшая прижимается к ней, послушная, холодная, и терпит ее ласки, еще до окончания поцелуя отталкивая ее, и возвращается к отцу; мгновение спустя Шарлотта видит, как она тайком от нее манит к себе выразительными движениями рук младшую. И тогда Шарлотта спускает ее на пол, и та возвращается к отцу, разворачивается у его колен и по-детски поднимает ножку, чтобы забраться обратно, по-прежнему глядя на Шарлотту отрешенным взглядом, лишенным даже любопытства.
– Отпусти их, – говорит Шарлотта.
– Ты хочешь, чтобы я отослал их?
– Да. Они хотят уйти. – Дети уходят. И теперь он слышит ее; это не Шарлотта, он знает это так же верно, как Риттенмейер никогда не узнает. – Значит, вот чему ты научил их.
– Я? Научил их? Ничему я их не учил! – кричит он. – Ничему! Не я их…
– Я знаю. Извини. Я не это хотела сказать. Я не… Как они – здоровы?
– Да. Я же тебе писал. Если ты помнишь, несколько месяцев у меня не было твоего адреса. Письма вернулись. Можешь взять их, когда и если захочешь. Ты неважно выглядишь. Ты поэтому вернулась домой? Или ты не вернулась?
– Я приехала повидать детей. И отдать тебеэто. – Она достает чек с двумя подписями и перфорацией против подделки, клочок бумаги, которому больше года, засаленный и нетронутый и только немного потрепанный.
– Значит, ты вернулась на его деньги. Тогда это принадлежит ему.
– Нет. Это твое.
– Я отказываюсь принять его.
– Твое дело.
– Тогда сожги его. Уничтожь.
– Зачем, ну зачем ты делаешь себе больно? Почему тебе нравится страдать, когда нужно еще так много успеть сделать, так дьявольски много? Оставь его детям. В наследство. Если не от меня, то хоть от Ральфа. Ведь он все еще их дядя. И он не сделал тебе ничего плохого.
– В наследство? – говорит он. И тогда она рассказывает ему. О да, сказал себе Уилбурн, она расскажет ему; он почти видел это, слышал… двое людей, между которыми когда-то, вероятно, было что-то вроде любви, которые, по крайней мере, чувствовали физическое влечение друг к другу, о котором только плоть может попытаться сказать, имеет ли оно хоть какое-то отношение к любви. О, она расскажет ему. Он почти видел и слышал, как она кладет чек на ближайший стол и говорит ему:
– Это случилось месяц назад. Вначале все было в порядке, только у меня не прекращалось кровотечение, и довольно сильное. Но вдруг два дня назад кровотечение прекратилось, а значит, дела плохи, и может быть самое худшее – как это называется? токсемия, септикопиемия? Впрочем, не важно – это еще впереди. Еще ждет нас.
Люди, проходившие мимо скамейки, где он сидел, были одеты в льняную одежду, и теперь он заметил, что начался всеобщий исход из парка – нянюшки-негритянки, которые умудрялись даже своим накрахмаленным, бело-голубым платьям придавать какое-то странное и ослепительное свойство, дети, визжа, двигались яркими стайками, как опадающие лепестки цветов на зеленом фоне. Время приближалось к полудню; Шарлотта была в доме уже больше получаса. Потому что на это нужно время, подумал он, видя и слыша их: Он пытается убедить ее сразу же ехать в больницу, в лучшую, к лучшим докторам; все неприятности он возьмет на себя, наврет им, что нужно; он настаивает, спокойный, ничуть не упорствующий, но и не терпящий возражений.
– Нет. Уил…. он знает одно место. На побережье Миссисипи. Мы туда иедем. Там, если понадобится, мы найдем врача.
– На побережье Миссисипи? При чем тут побережье Миссисипи? Какой-нибудь сельский доктор в маленькой затерянной деревушке, промышляющей добычей креветок, когда в Новом Орлеане лучшие, лучшие из лучших…
– Возможно, нам вообще не понадобится доктор. А там мы сможем жить подешевле, пока не узнаем, в чем дело.
– Значит, у вас есть деньги на отдых на побережье?