Когда я умирала - Фолкнер Уильям Катберт. Страница 16

— Вернон может их проводить, — говорит Джул. — А мы пристегнем его мула перед нашими.

— Моего мула ты в воду не поведешь, — говорю я.

Джул смотрит на меня. Глаза — как осколки тарелки.

— Я плачу тебе за мула. Прямо сейчас покупаю.

— Мой мул в воду не пойдет, — говорю я.

— Джул с конем своим идет, — говорит Дарл. — Почему ты за мула боишься, Вернон?

— Замолчи, Дарл, — говорит Кеш. — И ты, Джул, оба замолчите.

— Мой мул в воду не пойдет, — говорю я.

ДАРЛ

Он сидит на коне, свирепо глядя на Вернона, лицо у него покраснело от подбородка до корней волос, глаза светлые, жесткие. В то лето, когда ему было пятнадцать лет, у него сделалась спячка. Однажды утром я пошел кормить мулов и увидел, что коровы еще не выгнаны; потом услышал, что папа вернулся к дому и зовет его. Когда мы возвращались завтракать, он прошел мимо нас с молочными ведрами, спотыкаясь, как пьяный, а когда мы запрягли мулов и выехали в поле, он только доил. Мы поехали без него, а он и через час не появился. Днем Дюи Дэлл принесла нам есть, и папа отправил ее искать Джула. Его нашли в хлеву: он спал, сидя на табуретке.

После этого папа стал приходить по утрам и будить его. Джул засыпал над ужином, а после сразу шел спать, и, когда я ложился в постель, он лежал там как мертвый. И все равно папе приходилось будить его по утрам. Джул поднимался, но ничего не соображал: молча выслушивал папины упреки и жалобы, брал молочные ведра и шел в хлев; однажды я его там застал: он спал, привалившись головой к боку коровы, под выменем стояло наполовину полное ведро, а руки у него висели, в молоке до запястий.

После этого доить стала Дюи Делл. Он по-прежнему поднимался, когда папа его будил, делал, что мы ему велели, — как опоенный, и старался словно бы, и сам недоумевал.

— Ты захворал? — спрашивала мама. — Тебе нездоровится?

— Нет, — отвечал Джул. — Я здоров.

— Обленился просто, отца из себя выводит, — говорил папа, а Джул стоял и будто спал на ногах. — Так, что ли? — будил Джула, требовал ответа.

— Нет, — отвечал Джул.

— Отдохни сегодня, посиди дома, — говорила мама.

— Когда вся низина еще не вспахана? — говорил папа. — Коли не хвораешь, так что с тобой?

— Ничего. Здоров я.

— Ничего? — говорил папа. — Да ты сейчас стоя спишь.

— Нет. Здоров я.

— Я хочу, чтобы он сегодня посидел дома, — говорила мать.

А папа:

— Он мне нужен. Спасибо, если все-то управимся.

— Придется вам с Кешем и Дарлом налечь, — говорила мама. — Я хочу, чтобы он посидел дома.

А он отказывался: «Я здоров», — и шел с нами. Но он не был здоров. Это все видели. Он худел, и я замечал, что он засыпает с мотыгой; видел, как мотыга движется все тише и тише, поднимается все ниже и ниже, а потом совсем замрет, и он, опершись на нее, тоже застынет в жарком мареве.

Мама хотела позвать доктора, но папа не хотел понапрасну тратить деньги, а Джул в самом деле был на вид здоров — если не считать худобы и того, что засыпал на каждом шагу. Ел он хорошо — только мог заснуть над тарелкой, не донеся хлеб до рта, и дожевывал во сне. Божился, что здоров.

Доить за него мама пристроила Дюи Дэлл, — как-то платила ей, — и домашнюю работу, которую он делал до ужина, тоже переложила на Дюи Дэлл и Вардамана. А когда не было папы, делала сама. Она готовила ему особую еду и прятала для него. Так я узнал, что Адди Бандрен может таиться, а ведь она нас всегда учила: обман это такая штука, что там, где он завелся, ничто уже не покажется чересчур плохим или чересчур важным — даже бедность. Случалось, когда я приходил спать, она сидела в темноте возле спавшего Джула. Я знал, что она проклинает себя за обман и проклинает Джула за такую любовь к нему, из-за которой должна заниматься обманом.

Однажды ночью она заболела, и, когда я пошел в сарай, чтобы запрячь мулов и ехать к Таллу, я не мог найти фонарь. Я вспомнил, что прошлым вечером видел его на гвозде, а теперь он куда-то делся. Я запряг в темноте, — была полночь, — поехал и на рассвете вернулся с миссис Талл. Фонарь — на месте, висит на гвозде, где я давеча искал его. А потом, как-то утром, перед восходом солнца Дюи Дэлл доила коров, и в хлев вошел Джул, — вошел через дыру в задней стенке, с фонарем в руке.

Я сказал Кешу, и мы с Кешем посмотрели друг на друга.

— Гон у него, — сказал Кеш.

— Ладно. А зачем фонарь-то? Да еще каждую ночь. Как тут не отощать? Ты ему что-нибудь скажешь?

— Без толку, — ответил Кеш.

— А от шлянья его тоже не будет толку.

— Знаю. Но он должен сам это понять. Дай срок, сам сообразит, что никуда оно не денется, что завтра будет не меньше, чем сегодня, — и он опамятуется. Я бы никому не говорил.

— Ага. И я Дюи Дэлл сказал, чтобы не говорила.

Маме хотя бы.

— Да. Не надо маме.

Тогда все это мне стало казаться потешным: и что он такой смущенный и старательный, что ходит как лунатик и отощал до невозможности, и что считает себя таким хитрецом. Мне любопытно было, кто девушка. Я перебирал всех, кого знал, но так и не смог догадаться.

— Никакая не девушка, — сказал Кеш. — Там замужняя женщина. Больно лиха да вынослива для девушки. Это мне и не нравится.

— Почему? — спросил я. — Для него безопасней, чем девушка. Рассудительней.

Он поглядел на меня; глаза его нащупывали, и слова нащупывали то, что он хотел выразить:

— Не всегда безопасная вещь в нашей жизни — это…

— Хочешь сказать, безопасное — не всегда самое лучшее?

— Вот, лучшее, — сказал он и опять стал подбирать слова. — Это не самое лучшее, не самое хорошее для него… Молодой парень. Противно видеть… когда вязнут в чьей-то чужой трясине… — Он вот что пытался сказать. Если есть что-то новое, крепкое, ясное, там должно быть что-то получше, чем просто безопасность: безопасные дела — это такие дела, которыми люди занимались так давно, что они поистерлись и растеряли то, что позволяет человеку сказать: до меня такого никогда не делали и никогда не сделают.

Мы никому не рассказывали, даже после того, как он стал появляться на поле рядом с нами, не зайдя домой, и брался за работу с таким видом, будто всю ночь пролежал у себя в постели. За завтраком он говорил маме, что не хочет есть или что уже поел хлеба, пока запрягал. Но мы-то с Кешем знали, что в такие ночи он вообще не бывал дома и на поле к нам выходил прямо из лесу. И все-таки мы не рассказывали. Лето шло к концу; ночи станут холодными, и, если не он, так она скажет: шабаш.

Настала осень, долгие ночи, но все продолжалось, с той только разницей, что по утрам он лежал в постели, и поднимал его папа — такого же обалделого.

— Ну и выносливая, — сказал я Кешу. — Я ей удивлялся, а теперь прямо уважаю.

— Это не женщина.

— Все-то ты знаешь, — сказал я. А он наблюдал за моим лицом. — Кто же тогда?

— А вот это я и собираюсь узнать.

— Можешь таскаться за ним всю ночь по лесу, если хочешь. Я не хочу.

— Я за ним не таскаюсь, — он сказал.

— А как это называется?

— Я за ним не таскаюсь. Я по-другому хочу.

И вот через несколько дней я услышал, как Джул встал с постели и вылез в окно, а потом услышал, как Кеш встал и вылез за ним. Утром я пошел в сарай, а Кеш уже там, мулы накормлены, и он помогает Дюи Дэлл доить. И когда я увидел его, я понял, что он все узнал. Я заметил, что он иногда странно поглядывает на Джула, как будто, узнавши, куда ходит Джул и чем занимается, он только тут и задумался всерьез. А посматривал он без тревоги; такой взгляд я замечал у него, когда он делал за Джула какую-то работу по дому, про которую папа думал, что ее делает Джул, а мама думала, что делает Дюи Дэлл. И я ни о чем не спросил его — надеялся, что, переваривши это, он сам мне скажет. А он так и не сказал.

Однажды утром — в ноябре, через пять месяцев после того, как это началось, — Джула в постели не оказалось, и в поле он к нам не пришел. Вот тут только мама и начала понимать, что происходит. Она послала Вардамана искать Джула, а немного погодя пришла к нам сама. Как будто, пока обман шел тихо-мирно, мы все позволяли себя обманывать, соучаствовали по неведению, а может, по трусости, потому что все люди трусы и всякое коварство им больше по сердцу — ведь видимость у него нежная. А теперь мы все — будто телепатически согласившись признаться в своем страхе — сбросили с себя лукавство, словно одеяло на кровати, и сели голенькие, глядя друг на друга и говоря: «Вот она, правда. Он не пришел домой. С ним что-то случилось. И мы это допустили».