Синайский гобелен - Уитмор Эдвард. Страница 14

Симпатичные, произнес чей-то вкрадчивый голос.

Через свое увеличительное стекло Стронгбоу увидел говорившего: пожилой карлик-араб. Малютка смотрел на него с улыбкой. Неожиданно на площади появились пятьдесят или шестьдесят ребятишек и тут же принялись играть.

Я английский ботаник, сказал Стронгбоу.

Тогда ты здесь новичок и тебе, должно быть, одиноко.

В данный момент я просто устал.

Ну, тогда, может, поиграешь с детишками? Это всегда помогает.

С помощью лупы Стронгбоу увеличил старичка до нормальных размеров.

Послушай, человечек, я только что прошел две с половиной тысячи миль, чтобы встретиться с каким-то Белым Монахом Сахары, вот добрался, а теперь не могу его найти. Надеюсь, теперь ты понимаешь, что я совсем не расположен играть с детишками.

L’appetite vient en mangeant, [5] сказал карлик.

Стронгбоу уронил свою лупу, цветы посыпались из рук, а старичок-крохотуля лукаво покачал головой.

Тебе что, не сказали, что я карлик преклонного возраста?

Нет.

Так тебе представлялся совсем другой человек?

Да.

Гномик рассмеялся.

Ну, конечно, ты еще очень молод. Не желаешь зайти ко мне отведать бананового пивка?

Стронгбоу улыбнулся.

Где же твой дом, отче? Никто не смог мне указать.

Да говорили они тебе, говорили, но ты, должно быть, слишком устал в пути. В этой части города каждый дом — мой.

* * *

Единственный из всех, отец Якуба почти сразу же понял, что Стронгбоу глух. Но когда Стронгбоу спросил, как он догадался, старикан лишь довольно кивнул и налил еще бананового пива.

Как раз в это время мимо скамейки, на которой они сидели во дворе, пробежали две или три сотни ребятишек, подняв за собой такой столб пыли, что она не скоро осела.

Мои пустынные пташки, сказал отец Якуба, летят от одного часа жизни к другому. Прилетают, мило чирикая, и так же легко улетают, взмахнув крылышками. А кто им начертит курс, кроме меня? И где им отдохнуть в пути, если не в моем сердце? Бывает, я скучаю по дождливым денькам в Нормандии, но когда я здесь, мне кажется, что это чужие воспоминания. Ты прошел больше двух тысяч миль, чтобы добраться сюда, а ты знаешь, что я часто проделывал такой же путь, следуя за моими птичками? Да, по их следам в небе. Ты еще не отправился?

Куда, отче?

В свой хадж.

Нет, даже в голову не приходило.

Когда-нибудь ты обязательно отправишься, каждый из нас тут в свое время совершает хадж. А когда отправишься, помни, что священных мест множество и что хадж измеряется милями не больше, чем человек — своей тенью. А в конце пути? Иерусалим? Мекка? Может быть, но бывает, ищешь место попроще, грязный дворик вроде этого, а то и вовсе какой-нибудь пригорочек с несколькими деревцами, где можно укрыться от жары. Важен сам хадж, нужно долгое, неторопливое путешествие. Вот пролетела стайка птиц, откуда и докуда, в пустыне-то? Я не знаю, но когда они приземлятся, значит, тогда и я достигну своей земли обетованной.

Отец Якуба привалился спиной к грязной стене, пустынное солнце оставило на его лице тысячу дорожек-морщин.

Пойдешь от растения к растению? спросил он.

Нет, отче, теперь, кажется, нет.

Хорошо, значит, от человека к человеку, значит, тебе нужно пестрое, насыщенное путешествие, так помолись, чтобы оно не слишком скоро завершилось. И как только встретишь кого-нибудь на пути, остановись поговорить, ответь на его вопросы и задай как можно больше своих. Странные привычки, спорные истины? Миражи? Прими их все как собственную душу, ведь они и есть твоя душа, в особенности миражи. И никогда не удивляйся странностям других, потому что ты такой же странный, как они. Просто вручи им этот дар господень, выслушай их. Тогда в конце не будешь ни о чем жалеть, потому что путешествие останется в твоем сердце.

Хадж, задумчиво проговорил Стронгбоу. Я никогда не думал об этом.

Отец Якуба виновато улыбнулся.

Теперь у меня тихий час. Слушай, как ты думаешь, тебе по силам будет сделать мне одно одолжение по возвращении в Триполи?

Да что угодно, отец.

Не мог бы ты прислать мне бутылочку кальвадоса, а? Это тебя не слишком затруднит? Да, со старой жизнью порываешь, все правильно, и банановое пиво замечательная штука, но бывает, заскучаешь по дождливой Нормандии.

Они рассмеялись тогда в знойный день на пыльном дворе в Триполи, посмеялись и разошлись и беседовали еще несколько недель, покуда Стронгбоу не отправился обратно через Сахару, остановившись у озера Чад, чтобы окунуть ноги в воду.

В Триполи Стронгбоу отправил первую, но далеко не последнюю посылку с кальвадосом своему новому другу, и тогда же началась увлеченная переписка, предположительно утерянная во время Первой мировой войны, — переписка, ставшая самой объемной в девятнадцатом веке.

Следующей весной в Персии во время эпидемии холеры, когда погибло семьдесят тысяч человек, Стронгбоу временно и частично ослеп и не мог читать книг — только речь по губам. Чтобы не терять времени даром, он заучивал на память Коран, который ему читали вслух. Выздоравливая, он постился и молился и впоследствии, когда к нему вернулось зрение, был посвящен в сан мастера-суфия.

Что еще важнее, в начале той эпидемии он полюбил таинственную девушку в Персии, смерть которой не давала ему покоя долгие годы. Он знал ее лишь несколько недель, не больше, пока ее не унесла эпидемия, но память о ее нежной любви никогда не покидала его. Тогда-то, в скорби заучивая на память Коран, он решил последовать совету отца Якубы и совершить свой хадж, а памятью о нежной персиянке должно было стать исследование природы и смысла физической любви.

* * *

Итак, по многим причинам англичане, жившие в Леванте, считали Стронгбоу патологически тщеславным и педантичным человеком. Мнение было общим, даже всеобщим, хотя надо признать, что никто со Стронгбоу знакомства не водил.

Да никто и не испытывал такого желания; но в 1840 году в честь двадцать первого дня рождения королевы Виктории в Каире давали пышный дипломатический прием. Присутствовали все высшие чиновники, а также самые именитые из проживавших в Египте англичан. Стронгбоу пришлось пригласить за его внушительную родословную, хотя, конечно, никто не ждал, что он придет. Именно к таким официальным банкетам на свежем воздухе, с почтительными тостами в честь королевы, он должен был испытывать отвращение.

Но Стронгбоу все же явился — совершенно нагим.

Вернее сказать, без одежды. К поясу у него приторочен был переносной гномон, чудовищно тяжелые бронзовые солнечные часы, отлитые в Багдаде во времена пятого калифа династии Аббасидов. Но огромные часы висели на боку, а кожаный ремень опоясывал чресла гораздо выше паха, не утаивая, таким образом, никаких подробностей.

Появление Стронгбоу было величественным, поступь — тяжелой и размеренной. Он продемонстрировал себя обществу и поклонился с обычным высокомерием, а затем облюбовал себе место в дальнем конце сада перед оркестром — заметнее некуда.

Там он стоял, распрямившись в полный рост, в гордом одиночестве, безмолвно демонстрируя все свои семь футов и семь дюймов, с набитым кожаным кошельком в одной руке и любимым огромным увеличительным стеклом в другой, через которое пристально взирал на вальсирующих.

Примерно час он простоял, изучая танцоров, пока, судя по всему, не удовлетворился сим представлением сполна. После чего широко улыбнулся, расхохотался и зашагал прямо через танцплощадку к дальней стене сада, где ограждение было выше всего.

Одним прыжком он вознесся на вершину стены. Крикнул, что он славно любил в Персии, а все они могут отправляться к черту, сдвинул гномон на спину и, секунду помедлив, с гиканьем исчез из виду, в точности когда часы пробили полночь, возвестив о наступлении дня рождения королевы.

Внешность Стронгбоу действовала так подавляюще, а его репутация была настолько экстравагантной, что никто из гостей не увидел его наготы. Все сделанные позже замечания касались той непростительной грубости, с которой он позволил себе уйти именно в такой момент, его хриплого смеха, скорее напоминавшего непристойный лай, его столь же вульгарного упоминания о каких-го непристойных похождениях в Персии; вспоминали его вызывающий уход через стену, а не через ворота, тяжелый бронзовый гномон, который он упрямо таскал с собой и вертел туда-сюда, чтобы похвастаться, какой он сильный, и в особенности величайший дискомфорт, который все ощущали под взглядом этих чудовищных двухдюймовых глаз, взиравших на них с высоты его ненормального роста.