Физиогномика - Форд Джеффри. Страница 24

— Эгей? — окликнул я.

Из-за прилавка мне приветственно махнула темная рука. Я медленно подошел. Когда до бара оставалось несколько шагов, там вспыхнула спичка. Я замер, но увидев, что рука зажигает свечу, спокойно добрался до табурета. Вспомнив, как назвал владельца бара капрал ночной смены Маттер, я окликнул:

— Молчальник?

Он кивнул, и я увидел его лицо. Бармен оказался хрупким маленьким старичком с морщинистым лицом и длинной бородой. Что-то мелькнуло за его спиной и отвлекло мое внимание. Потом я разглядел длинный гибкий хвост. Молчальник был обезьяной.

Заметив мой взгляд, он вытащил из-под стойки бутылку сладости розовых лепестков — моего излюбленного напитка на всех официальных приемах и вечеринках. Вместе с бутылкой появился стакан. Зажав пробку в зубах, Молчальник откупорил бутылку. Пока он наливал мне двойную порцию, вокруг пробки расплывалась улыбка.

— Молчальник, — сказал я, и он кивнул.

Мы долго смотрели друг на друга, и я гадал, не умер ли сегодня в копях. «Это посмертная жизнь, моя вечность: сера днем и обезьяна ночью», — подумалось мне, и он тихонько кивнул, словно в ответ на мои мысли.

— Я — Клэй, — сказал я.

Он поднял руки и дважды хлопнул в ладоши. Не знаю, в насмешку или в знак признания. Я понял, что это уже не важно. Захватив стакан, я устроился в кресле и стал пить. Он одобрил мое решение остаться.

— Спасибо, — сказал я.

Он соскочил со своего стула и прошел к двери у стойки бара. Несколько минут спустя он вернулся с подносом и поставил его передо мной. Это был ужин: свиной окорок под ломтиками ананаса, хлеб, масло и отдельное блюдо картошки с чесноком. Только теперь я понял, насколько голоден. Пока я ел как животное, Молчальник вышел из-за стойки, прошел через веранду и сел к фортепьяно. Сочетание ананасов и музыки напомнило мне о рае. Я глотал розовые лепестки и набивал рот картошкой, глядя, как отворяются передо мной золотые ворота.

Я был все еще был в баре, когда за мной пришел капрал Маттер дневной вахты. Он крепко избил меня, но я был пьян до бесчувствия. Кости, упавшие в круг на песке, показали две шестерки. Весь день, спускаясь по тропе и долбя киркой желтую стену, я слышал смех капрала. Даже когда я потерял сознание и погрузился в холодное спасительное забытье, смех продолжал биться в ушах, как проклевывающий скорлупу яйца цыпленок.

16

Дни на Доралисе были почти бесконечны и до краев наполнены телесным страданием. Ночи сгорали как свечки: несколько кратких мгновений погруженного в тень одиночества под непрестанный шепот океана и лай диких собак. Залитая луной боль терзала ум, всплывая пузырями из сновидений, прямо или символически напоминавших о моей вине. Иногда я готов был поблагодарить капрала дневной вахты с его палкой, пробуждавшей от воспоминаний об Анамасобии.

Кажется, на Доралисе не менялось ничего, кроме меня. За несколько недель от работы в копях я стал физически сильнее. Молчальник оказался волшебником по части исцеления ран. Когда я, избитый, обожженный или отравленный испарениями, возвращался в гостиницу, он обкладывал меня какими-то мокрыми зелеными листьями, и боль отступала. Еще он заваривал травяной чай, который возвращал силы и прояснял мысли. Черные волосатые руки нежно втирали голубой бальзам в ссадины, оставленные палкой капрала. И все же, несмотря на его усилия и налившиеся твердостью мышцы, я чувствовал, что изнутри умираю. Днем и ночью с нетерпением ждал я того времени, когда жестокие воспоминания сменятся полным забвением.

Я с первого раза выучил жестокий урок и больше не спускался в бар. Теперь, добравшись до гостиницы, я шел к себе в комнату и оставался там. Молчальник приносил мне ужин. Не знаю, к какому виду обезьян он принадлежал, но отличался необыкновенным умом и красотой. Мягкие оттенки темной кожи лица и длинная черная борода, падавшая на белую грудь. Хвост настолько гибок и силен, что Молчальник то и дело пользовался им, словно третьей рукой. Обращаясь к нему, я был поклясться, что он понимает каждое слово.

Иногда, когда я заканчивал ужин, он присаживался на тумбочку, выискивая на себе блох и щелкая зубами. Я ложился в постель и рассказывал ему о гордыне тщеславия, которое привело меня на этот остров. Иногда он покачивал головой или тихонько взвизгивал, услышав особенно мерзкий эпизод, но никогда не осуждал меня. Когда я поведал ему историю Арлы и рассказал, что я сделал с ней, он кулаком вытер слезы.

Однажды, когда капрал выбросил на костях всего два фунта и у меня оказалось много свободного времени, я занялся обследованием тоннелей моих предшественников. Некоторые имена были мне знакомы: одни по газетам, другие из процессов, в которых принимал участие я сам. Я заметил, что все это были политические заключенные. Грабителей, насильников и обычно казнили на месте, на электрическом стуле, через расстрел или раздувание головы. На Доралис; видимо, попадали только те, кто так или иначе усомнился в философии Создателя или в его праве на власть. Устно или письменно, они осуждали строгий общественный надзор, осуществлявшийся в Отличном Городе, оспаривали правомочность физиономических заключений или интересовались душевным здоровьем Создателя.

Над входами в тоннели я нашел имена Расуки, Барло, Терина... Все они неблагоразумно обращали взгляды за пределы Отличного Города, туда, где общество кое-как управлялось и без запугивания и жестокости. Помню, как смеялся Создатель над предложением Терина накормить бедняков Латробии и других поселений, выраставших как грибы за стенами столицы.

— Он мямля, Клэй, — говорил мне Белоу. — Осел не понимает, что голод только избавит нас от лишних ртов.

А что сделал я? Прочитал лицо бедняги Терина и нашел в нем угрозу для государства. Не помню, крылась она в подбородке или в переносице, да это и не важно. И то и другое вместе с остальными частями Терина сидело передо мной в виде глыбы соли посреди совершенно пустого тоннеля.

Нора Барло была вся исписана. Он раздобыл какой-то инструмент, позволявший высекать на желтых стенах буквы. Грустно было видеть, что после всех мучений он так и остался плохим поэтом: то и дело рифмовал «любовь» и «кровь», «муки» и «руки» — слишком много восклицаний, слишком мало образов: все «чудно» да «чудесно». Стоя в душной вонючей яме, я гадал, так ли это важно и не таилось ли чего-то скрытого от меня в этой страсти, в которой буквально сгорела его жизнь. Чем он был опасен для Создателя, я так и не понял.

Я не жалел сил, растраченных в странствиях от скелета к скелету. Было в этом занятии что-то заставившее продолжать, хотя жар из ямы в тот день казался вдвое сильнее обычного и едкий пот заливал глаза. Я словно встречался с этими людьми, словно становился одним из них. Они были моими товарищами. Эта мысль приносила мне крошечное, но все же утешение пока я, спустившись по тропе ниже своего тоннеля, не наткнулся на имя «Флок», вырезанное над одним из отверстий.

Из всех гробниц, осмотренных мной в тот день, последнее пристанище моего профессора было самым поразительным. Если бы удалось забыть, что все это вырезано из серы, и не обращать внимания на вонь, маленький грот был бы просто красив. В старике крылась артистическая жилка: он превратил свою нору в сад, вырезав на стенах рельефы стволов и переплетения ветвей. Лианы, цветы и листья образовывали бесконечный узор, уходивший в далекую перспективу. А у стены, обращенная к ней, стояла высеченная из отдельной глыбы серы садовая скамейка. Я сел на нее и увидел перед собой ряд лиц, изваянных в желтом камне. Первым был Создатель, изображенный с нездоровым сходством. Лицо оскалилось и закатило глаза, словно после большой дозы чистой красоты. Дальше шел капрал Маттер дневной вахты: тяжелые челюсти и мешки под глазами. Последним в этой галерее палачей было лицо, вспомнить которого я не мог, хотя и знал, что видел его много раз. Такое же злобное и угрожающее, как два первых, оно словно отражало долю безумия Создателя.