Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 124
Упекли преосвященного в Астрахань, после девяти тучных лет «на югах»; упечь-то упекли, а долги остались.
Который уже владыка на престоле сменяется, а все никак не выходит расплатиться до конца.
— Стой, отец Георгий. Да стой, кому говорю!.. ишь, разогнался, ноги-то молодые...
Нынешний архиепископ, владыка Иннокентий, сидел близ дома на лавочке.
Лист кленовый в руках вертел.
— Благословите, владыка! — отец Георгий вдруг сам себе напомнил тароватого паломничка у ворот; это оказалось неприятно.
— Садись рядом, отец Георгий! — кленовый лист осенил священника крестным знамением. — Молчать будем.
Осторожно присев на край скамеечки, священник искоса бросил на владыку быстрый взгляд и поспешил сделать умное выражение лица. Несмотря на любимую игру в «простака», владыка Иннокентий был куда как непрост. Ректор Киевской академии в тридцать лет, епископ Чигиринский, владыка прежде епархии Вологодской, а с недавних пор — Харьковской. Доктор богословия. Знаменитый проповедник-златоуст. Член четырех духовных академий, университетов Харьковского, Московского и Санкт-Петербуржского; а также двух ученых обществ — археологического и географического. Автор фундаментального курса «Догматического богословия». Священники-мздоимцы боялись владыку пуще гнева Божьего; горожане полагали святым.
И вот этот великий человек зовет к себе некоего отца Георгия, только чтобы помолчать вместе.
Если бы такое случилось впервые, впору было бы удивиться.
А так — привык.
— Ритор Прокопович сказывал, ты вчера в окружном суде заседать изволил? — начал «молчать» Иннокентий.
— Совершенно верно, владыка. После долгого перерыва; ввиду отсутствия соответствующих процессов. Как епархиальный обер-старец, обязан был принять участие в рассмотрении дела о мажьем промысле. Обвиняемый — мещанин Голобородько, Иван Терентьевич. Приказчик из Суздальских рядов.
— Ну да, ну да, — меленько покивал головой преосвященный. — Обязан был, значит. Оный ритор говорил, будто и мажишко-то дрянной, копеечный... Шелуха, прости Господи. Без облавников брали, вроде бы. Двух городовых послали, он и сдался. Правда или врет ритор?
— Правда, владыка.
— В чем обвиняли мажишку?
— Помогал путем отвода глаз сбывать порченую гречиху.
— Ох, грехи наши тяжкие! — Иннокентий заворочался, иронично вздернув хохлатую бровь. — Ты, небось, завизировал приговор? не стал артачиться?!
— Да, владыка. Мещанина Голобородько к телесным наказаниям и описи имущества; ученика его, Тришку Небейбатько — к пяти годам острога. Согласно новому Уложенью: статья 128-я, параграф четвертый.
— Ну да, ну да... к телесным наказаниям, значит. Опять узаконили порку, слава Господу нашему, во веки веков, аминь!.. нужное дело, нужное...
Налетевший ветер швырнул в лицо горсть листьев. Сбил дыхание, облепил, вырвал из владычных рук тот единственный, кленовый, налитый багрянцем; и снова унесся невесть куда.
Почему-то осенней порой отец Георгий слишком часто обращал внимание на них — на листья. Опавшие! еще зеленые! иные, только грозящие закружиться в смертном танце! на ветвях, на земле, в воздухе... И еще — давняя, заученная строка брезжила неотступно на самой окраине сознания:
«Листьям древесным подобны сыны человеков...»
— Пожар помнишь? — спросил владыка в своей излюбленной манере: резко меняя тему разговора и предоставляя собеседнику со всей торопливостью догадываться — о чем вдруг зашла речь?
— Помню, владыка.
Отец Георгия сразу понял, какой пожар имеется в виду. Знаменитый, можно сказать, прославленный пожар, когда горела нижняя Трех-Святительская церковь, где располагалась архиерейская усыпальница. Именно тогда началось массовое паломничество в монастырь, к праху святого Мелетия — огонь, принудив распаяться жестяной гроб, оставил невредимым внутренний, парчовый покров, где пребывал в целости прах святого.
— Чудо Господне тогда случилось, отец Георгий. Чудо! Редко такое бывает, редко... Особенно по нашим временам: темным, стервозным. Ныне иереи корыстолюбивы, причетники ни устава, ни катехизиса толком не знают! Ассигнации берут, это правда; иной требует свою камилавку серебряными рублевиками набивать! Веришь, вчера одного мерзавца ударил собственноручно! — клобук с него сбил, рожу раскровянил...
Владыка помолчал, хмурясь.
— После в ноги к нему пал: прости грех увлечения гневом... Простил, собака! А как было бы славно, чтоб иерей от архиерея без колебаний все добродетели на себя перенимал: и ученость, и святость, и знания божественные!.. Чтоб из дурака — мудрец, из подвергаемого соблазнам — схимник! Чтоб рукоположение принимал вкупе с верой и знаниями! Царствие Господне настало бы на земле! Что скажешь, отец Георгий?
— Ничего не скажу, владыка. Сами ж велели: «Молчать будем». Вот и молчу.
— Ну да, ну да... молчун ты!.. зову я тебя, зову, а тебе все как с гуся вода...
Отец Георгий, епархиальный обер-старец при Харьковском Е. И. В. Великого Князя Николая Николаевича облавном училище, наклонился.
Поднял и себе один лист.
Кленовый.
I. РАШКА-КНЯГИНЯ или МАРЬЯЖ С ПЕТЛЕЙ НА ШЕЕ
Посему ходи путем добрых, и держись стезей праведников...
а беззаконные будут истреблены с земли, и вероломные искоренены из нее. Книга притчей Соломоновых
А сегодня тебе приснилось повешенье.
Твое.
Как обычно, вокруг не было ни души. Да и самого «вокруг» — тоже. Только сизый, похмельный вечер, только ступеньки, ведущие на эшафот — раз, два, три... восемь, девять... вот и нет ступенек; только рука на твоем плече. Ведет, направляет. Ноги (босые! почему?!) ощущают под собой дощатый помост. Остановись, мгновенье! Княгиня, остановись! постой чуть-чуть на хрупкой преграде люка, на корочке льда, затянувшего полынью на исходе февраля — еще миг, и омут разбежится кругами ада, увлекая грешную душу в путь обреченных.
Пеньковое ожерелье, натертое казенным варавским мылом, гадюкой обвивает шею; мочку левого уха противно щекочет узел.
Из узла торчат колючие ниточки.
Ты без капюшона, без этой последней милости, позволяющей жертве сломать шею и уйти почти сразу, нежели много дольше умирать от удушья.
Впрочем, тебе все равно.
Даже в каком-то смысле радостно: сейчас откроется люк, а значит, откроется правда — что ТАМ?
Словно вняв мольбе твоей радости, крышка люка проваливается вниз, слитный вой толпы оглушает («А-а-ахххх!.. а-а-а...»), и ты летишь, летишь, летишь в бездну с обрывком веревки на шее — смешной, страшный, безнадежный флаг бывшей жизни.
«Что за страна! — ворчит над ухом кто-то. Он всегда ворчит, когда тебе снится повешенье; он брюзга и циник, этот странный кто-то, слишком часто называющий себя просто «я». — Проклятая страна! Повесить — и то не могут как следует!..»
Впрочем, тебе все равно.
А невидимая рука, еще миг назад сжимавшая твое плечо, рвет в вышине обертки карточных колод, и вслед тебе, в пасть бездны, сыплются крылышки тропических бабочек, атласные листья, цветной снегопад: алые ромбы, багряные сердца, аспидно-черные острия пик и кресты с набалдашниками по краям...
Красное и черное.
Кровь и угли.
* * *
...проснулась.
Простыни, нагретые за ночь, сбились вокруг в тесное, уютное гнездышко. В таком и подобает спать солидной даме, женщине... ну, скажем, средних лет; человеку с положением в обществе.
А мужу подобает спать в отдельной спальне, что, собственно, муж и делает.
Помнишь, Княгиня? — ты лежала с открытыми глазами, глядя в потолок. Алебастровая белизна казалась экраном модного синематографа «Меркурий»: сейчас невидимый механик (невидимый? опять?!) запустит свою машинерию, волшебный луч прорежет мрак, и начнут бежать по чистому полю: дни, годы, друзья, враги...
Подумалось невпопад: сегодня Феденька должен вернуться из Полтавы. Непременно заедет сюда, в Малыжино. Непременно. Похвастаться: фабрикант Крейнбринг, известный меценат, обещался субсидировать издание нового сборника стихов Федора Сохатина. За малую мзду — упоминание фамилии Крейнбринга на титульном листе, да еще посещение модным поэтом салона госпожи Крейнбринг.