Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 134
Смотрел тебе вслед.
Видя разницу между Дамой прошлой и Дамой настоящей; видя и больше всего на свете мечтая ослепнуть.
Но глупо — ибо вы уходите, а я остаюсь, уходя с каждым из вас; вы зрячие, вам так кажется, вы всегда отвечаете одно и то же, а значит, мне никогда не ослепнуть.
Шут ты гороховый...
Ты — это я.
* * *
Струны больно толкнулись в пальцы.
Смирили норов, разбежались в разные стороны, путаясь диссонансами в траве; ты и сама плохо заметила, когда именно заставила гулкое эхо откликнуться в вышине — словно не на парковой лужайке, словно в зале играла, в сводчатой зале, где окна — витражами, где факелы — лохмами огня, где за длинным, дощатым столом (эшафотом? опомнись!..) — лишь тени, тени, тени...
Призраки.
— ...я — призрак забытого замка.
Хранитель закрытого зала.
На мраморе плит, в тишине нерожденного слова,
Храню я остатки былого,
Останки былого...
Феденька вступил тихо, почти беззвучно. Случайно звякнул графин о рюмку — Илья Семенович налил было себе вишневки, да испугался звона, отдернул руку, с удивительным для неуклюжего профессора изяществом поставил графин обратно.
Капля наливки в хрустале подумала-подумала, и обернулась каплей крови.
Запеклась.
Лишь Джандиери осмелился, приблизился к перилам веранды. Оперся, стал смотреть, слушать издали. Губу покусывал, полковник.
А за его спиной — дочь Тамара.
Мимо глядит.
— Когда-то я пел в этом замке.
И зал в изумлении замер.
А там, у далеких, ковровых — проклятых! — покоев
Стояла хозяйка,
Стояло в глазах беспокойство.
Я — призрак забытого замка.
Но память мне не отказала.
И дрожь Ваших губ, и дрожание шелка на пяльцах
Врезались звенящей струною
В подушечки пальцев...
Да, врезались. Трижды тебе доводилось аккомпанировать Феденьке «Балладу призраков», и трижды после этих слов пальцы переставали тебя слушаться, Княгиня. Какая-то другая правда, иное мастерство входили в них; тягучий, шотландский напев возникал сам, мимо воли — ты никогда не играла его, кроме этих редких случаев, и взявшийся ниоткуда сквозняк принимался шалить с прядкой волос у виска.
Что ты с ними со всеми делаешь, Феденька?
Что ты делаешь со мной?!
Что я, Дама Бубен, с тобой сделала-сотворила?!
— Вы помните, леди, хоть что-то?
Задернута жизнь, словно штора.
Я адом отвергнут, мне райские кущи не светят,
Я — призрак, я — тень,
Наважденье,
За все я в ответе.
В прошедшем не призраку рыться.
Ваш муж — да, конечно, он рыцарь.
Разрублены свечи, на плитах вино ли, роса ли...
Над телом барона
Убийцу казнили вассалы.
Будто повинуясь темному приказу, завыл Трисмегист. На луну, которой не было в дневных небесах; над покойником, которого не было здесь, на даче, меж светскими, живыми людьми.
А в руках Федора возникла детская трещотка из липы. Сошлись ребристые грани, простучали каблучками по плитам, громыхнули подошвами тяжелых сапог; ветер раздернул бархат портьер, и вот, еле слышно — скрип открываемой двери.
Шаги.
Живые так не ходят.
— Теперь с Вашим мужем мы — ровня.
Встречаясь под этою кровлей,
Былые враги, мы немало друг другу сказали,
Но Вас, моя леди,
Давно уже нет в этом зале.
Мы — двое мужчин Вашей жизни.
Мы были, а Вы еще живы.
Мы только пред Вами когда-то склоняли колени,
И в ночь нашей встречи
Вас мучит бессонница, леди!..
Поодаль, нервным контрапунктом, возник ритм. Даже не глядя в ту сторону, продолжая терзать струны мандолины, ты знала: Акулька пальцами по краешку стола стучит. Акулька-Акулина, рябая девка-егоза; Александра Филатовна, маленькая женщина, пред которой весь персонал харьковского Зоологического сада на цыпочках ходит — да-с, господа хорошие, стучит пальцами.
Постукивает.
Легко-легко.
А мнится: мадридские кастаньеты вплелись в хор. И сразу зябко вздрогнули плечи, чуя дальний танец, стук лег на стук, вспенивая журчание мандолины памятью о ушедшей, почти забытой, — бывшей! — жизни, что стала болью памяти.
Спасибо за боль.
— ...вокруг Вашей смятой постели
Поют и сражаются тени,
И струны звенят, и доспехи звенят под мечами...
Пусть Бог Вас простит,
Наша леди,
А мы Вас прощаем.
В последний раз скрипнула трещотка.
В последний раз отозвались тонкие пальцы на краешке стола.
В последний раз всхлипнула струна.
Все.
* * *
В тишине, в молчании покинула кресло Тамара Джандиери, кукла восковая. Спустилась с веранды, растоптала зелень травы, червонное золото листьев. Каркнула за спиной матушка Хорешан, следом порхнула — опоздала.
Вроде бы и медленно шла юная Тамара, плыла случайным облачком, а догнать-упредить не вышло.
Встала княжеская дочь перед Федькой Сохачем.
Тамара пред Демоном.
И ты, Княгиня, ты тоже опоздала. Все наоборот вышло; как в жизни не бывает, не должно быть. Твердо взяли девичьи ладони парня за щеки; наклонился Федор, себя не помня, к безумице; слились губы с губами.
Надолго.
Накрепко.
А когда опять выпрямился парень, то глянул туда, где звонким клинком взвилась у стола Акулька-Акулина, жена законная, любимая. Ревнивая — хуже Отеллы-мавра, каким его Томмазо Сальвини-отец играл. Кто в тягости? кто на сносях?! я?! да своими руками!.. задушу!
Плечами Федька пожал — аж жупан едва не треснул. Не виноват я. Веришь? И что сейчас делать, не знаю.
Не виню, возвратился молчаливый ответ. Верю. И отдать — не отдам.
Да только перехватила Тамара Джандиери те взгляды-разговоры на лету. Была девушка-красавица, умом скорбная, стала птица хищная. Вместо когтей, вместо клюва — нож серебряный, с ближнего стола подхваченный. Пошли они навстречу: рыба-акулька, чудо-юдо морское, зубастое — и орлица горная, клюв-когти во все стороны. Вовсе без ума пошли: к чему сейчас двум лютым бабам ум? слова? приличия?!
Не дойти Тамаре до врагини. Закружил отец дочку любимую; перехватил Джандиери кровь свою порченую на полпути. «Браво!» — смеется. «Ай да Томочка!» — смеется. «Наша кровь!» — смеется.