Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 135

Гляди, Княгиня! — тебе б Акульку держать-успокаивать, а ты иного насмерть перепугалась. Никогда раньше не смеялся так полковник-Циклоп: взахлеб, себя хохотом расплескивая. Где и научился? зачем? к счастью, к беде ли?!

Гости вид делают, что все в порядке. Гости — они люди умные.

Им — разъезжаться, вам — оставаться.

Ваше дело.

* * *

Еще через час, когда беда поутихла, сыграла ты для гостей на мандолине.

Помнишь?

Чтоб языками в городе не трепали.

IV. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или ЗВЕРСКАЯ ДАМОЧКА ПО КЛИЧКЕ «АКУЛА»

Будь мудр, сын мой, и радуй сердце мое;

и я буду иметь, что отвечать злословящему меня. Книга притчей Соломоновых

Оказалось, в крошечном кабинетике отца Георгия вполне может уместиться еще один гость; вернее — гостья.

Впрочем, выяснялось это далеко не в первый раз, а сейчас Акулина, прежде чем уместиться, развила бурную деятельность. Вскипятила на кухне чайник (с самоваром возиться дольше!); заварила крепчайший напиток, привезенный Русским чайным товариществом «Караван» с далекого, почти сказочного острова Ланки. Сам батюшка не мастак был чаи гонять, заваривая какую-то невнятную траву, по цвету-вкусу более всего напоминавшую смесь ржавчины с древесными опилками — но вы с Акулиной это дело быстро исправили, наставив отца Георгия на путь истинный.

На столе, изрядно потеснив книги и папки с бумагами, мессией в окружении апостолов явились сахарница с колотым рафинадом, три цветастые чашки-купчихи, вазочка с вареньем, конфетница, за неимением конфет наполненная тминным печеньем...

В итоге продолжать прежний мудреный разговор о путях грешных и праведных, эфирных и неисповедимых, стало совершенно невозможно. Когда Акулина хотела, она умела быть самой милой, самой домашней, самой-рассамой, — со всеми своими чашками-вазочками-чаем-вареньем-печеньем; и строгий английский костюм не был ей в этом помехой.

«Играет девка, — думал ты, кроша в пальцах кусок печеньица. — Беду за еду прячет. Старого Друца на мякине провести хочет...»

Отчего-то (к добру ли?) на ум пришла Деметра-покойница, Туз балаклавский. Помнишь, баро?! — явился ты по первому разу к старухе, а тут тебе и чай, и к чаю, и сама Деметра ласковая-домашняя, хоть на хлеб мажь, вместо масла!

В точку попал: бери мага, мажь его...

Рыба-акулька, бедовая моя, что случилось? Отчего ты живая мне мертвого Туза напомнила?

Не отвечаешь?

Щебечешь? дуешь на горячее? Сыплешь историями из жизни возлюбленного зоосада? — где пропадаешь ежедневно по пять-шесть часов: и как лицо официальное, и просто по собственной душевной склонности:

— ...представляете, отец Георгий — муфлона сперли! На мясо, небось. Вот ведь жиганы ушлые пошли! Управляющему зоосада доложили; он, как полагается, заявил в полицию; прислали городового. А я как раз зашла Фимочку проведать...

История мадагаскарского зеленого лемура Фимочки, найденого ошалелой Акулиной на помойке близ Москалевки, заслуживала отдельного рассказа, не будь она хорошо известна всем присутствующим.

— Подхожу к вольеру — и наблюдаю батальную картину маслом: городовой при исполнении! Осматривает место происшествия. Вольер, понятно, целый, следов особых нет. Рядом два служителя, Агафоныч с Поликарпычем, мнутся. Ну, городовой вольер осмотрел, в соседний заглядывает — а там два грифа бродят. Он изумляется: «Птицы ж! улетят к эфиопцам, а казне разорение!» Поликарпыч ему: «Хрена там улетят, у них крылья подрезаны...» «А у мАфлона крылья подрезали?» — интересуется городовой. Поликарпыч кашлять стал, посинел весь, а Агафоныч ничего, бурчит: «Никак нет, ваше усердие!» Городовой на радостях бланк казенный достал, планшетку подложил, карандаш чернильный послюнявил — и ну протокол составлять. Я не утерпела, заглянула через плечо, читаю: «Следствие по делу о хищении мАфлона прекратить в виду отсутствия состава преступления. Поскольку у вышеупомянутого мАфлона не были вовремя подрезаны крылья, и он улетел.»

Когда вы с отцом Георгием отсмеялись, а Акулина-Александра сгрызла едва ли половину мелко наколотой сахарной головы, запивая это дело чаем (и никак не наоборот; вот ведь сладкоежка!) — ты наконец решился.

— Бог с ним, с муфлоном твоим. Другое поведай: отчего глаза на мокром месте? От чая ли отчаялась?

Твоя крестница аккуратно поставила на стол чашку: словно крутым кипятком, обожгла взглядом тебя, отца Георгия:

— У Тамары, дочки Шалвы Теймуразовича, опять приступ. Как в прошлом декабре. Или как два года назад.

Ты понял все — и сразу.

— Федька?

— Да. К нему присохла. Теперь Федюньше с дачи ходу нет: если видеть его не будет — опять биться начнет, руки на себя наложить попытается. Я сама видела... Еле удержали в тот раз.

Ты понимал: девка (баба она давно, рожать скоро, а тебе, дурню старому, все — девка!) держится из последних сил. Здесь помощь одна — пусть говорит, не копит в себе, пускай выговорится всласть.

Легче станет.

— Это ненадолго, Акулина. Три дня; может, четыре. Потерпи, а?

— Да знаю я, дядя Друц!.. знаю. От меня она тогда тоже через три дня отсохла. Потерплю я, все нормально... Отец Георгий, грех на мне: едва не убила ее, бедную! С ножом она на меня пошла... страшно шла, меня чуть навстречу не кинуло! В сердце вар кипит, вот-вот пойдет горлом, не остановлю! Шалве Теймуразовичу спасибо — перенял дочку. Меня просил уезжать скорее, от греха подальше. Коляску дал, кучера — я и уехала. А Федюньша там остался. Да понимаю я все, не смотрите вы на меня так! Ничего страшного. Ну, поживет Федор на даче... жара на дворе, а там пруд, озеро... потом у нее пройдет. Она ведь не виновата, Томочка. Мне ее тоже жалко. Я не обижаюсь, и за нож не обижаюсь — обошлось ведь...

Все, понесло Акулину. В глазах еще слезы, но вскоре они наверняка высохнут. Хотя — не позавидуешь ей. И ведь хорошо держится девка! Любимый муж (а Федьку она любит, тут никаких сомений!) с другой остался — нет, крепится, давит фасон! Понятно, что ничему лишнему меж Федькой и Тамарой не бывать: и князь, и Княгиня, и мамки-няньки проследят... А все одно — сердце не на месте.

Особенно когда еще и ребенка носишь...

* * *

Акулина с Федором поженились через восемь месяцев после приезда в Харьков. Свадьбу завертели — на три дня. Обвенчавшись в самой людной, Воскресенской церкви, поехали в Немецкий клуб, где имелась лучшая на весь город ресторация; после учинили катание по известным площадям, Тюремной и Жандармской — с песнями, развеселым гиканьем, шутихами, петардами. Не сиди князь Джандиери в первой бричке посаженным отцом, не сияй лазоревым мундиром, отличиями «Варварскими» — быть беде! А так: отшутили, да и устроили пляски до упаду от заведенья к заведению — гей, дам лиха закаблукам!.. Зря, что ли, статский советник Цебриков некогда писал в докладе: «характерным для города является обилие кабаков»?!

Под утро, на берегу Лопани, когда все утомились плясать и пить, но, будучи в азарте праздничного возбуждения, никак не могли разъехаться по домам, Федор вдруг принялся читать стихи. Ай, хорошо читал! Народ аж заслушался. И ты заслушался, помнишь?

Помнишь, конечно, помнишь. Вот с того самого дня и пошла гулять за Федькой слава поэтическая.

Но слава — это позже. А тогда, отоспавшись, молодые с гостями укатили на пикник, в излучину Северского Донца. Казалось, вернулась таборная жизнь, юность к тебе вернулась, Друц ты мой милый! — плясал от души, пил, не пьянея, мимоходом творил мелкие чудеса, которые, в случае чего, всегда можно было выдать за ромские фокусы; и пела Княгиня, и плакала, птицей вырываясь из рук, гитара...

Счастья вам, молодые!

На рассвете, устало и счастливо раскинувшись на земле, спросил у Федьки вполголоса:

— Слышь, муж законный?.. не поторопились ли? Супружница-то твоя совсем молоденькая... сумеешь не обидеть? углы обойти?! Ты пойми, я от сердца, не за просто так в душу лезу!..