Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 161
Или того, что они ответят «нет»?
...И почему перед глазами у тебя стоят не они, не ваши с Рашелью крестники, чья судьба сейчас брошена на весы, — а княжна Тамара, которая все еще стоит ТАМ, вопреки всему продолжая держать в жгучем пламени свой маленький кулачок со сжатым в нем Договором?!
Одна.
КУШ ПОД КАРТОЙ
Не передвигай межи давней, которую провели отцы твои. Книга притчей Соломоновых
— ...кой это сучий сын ломится на ночь глядя? Кого лихоманка носит, хай ему бы чирей поразносило во всю щеку! Та разве ж честный человек шастает в потемках — небось, голодранец, лодырцюга, триста чертей ему в печенки!..
— Ох, Остапе, и горазд же ты браниться! важно! ей-богу, важно! Отворяй! кума голодранцем ругаешь?! Я это, я, Демид Голопупенко, урядник ваш.
— Звиняй, куме, не признал! зараз одчиню, коржи-бублики... Катерина, дурна баба! тащи горилку, заедки на стол ставь — кум у гости, хай им грець, приехали!..
В хате скрипнула дверь, зашлепали к воротам торопливые шаги. Где-то на другом конце села лениво брехали собаки. Завозился в конуре Бровко, звякнул цепью, потянул носом воздух — однако выбираться наружу не стал, и гавкать раздумал: признал хозяйского кума. Не в первый раз урядник к голове наведывается, свой в доску; чего ж зря песью глотку драть?
Грюкнул отпираемый засов.
— Шо ж ты так, затемно? а, Демид Фомич?
— Да пока добрался, по вашим буеракам... Слух пошел: чудная история приключилась у вас вчера. Решил завернуть.
— Шо да, то да... Проходь до хаты. Сядем, повечеряем, горилочкой душу ополоснем! а там и расскажу, из первых рук! наипервейших! Страху, страху-то натерпелся, коржи-бублики! не поверишь...
Вновь шаги: от ворот обратно к хате. Только теперь уж слышно: двое идут, один босыми ногами шлепает, у другого сапоги каблуками стучат, шпорами призвякивают. Скрипнула, затворяясь, дверь. Затеплилось желтым светом окошко. Тишина. Даже собаки на околице брехать перестали — надоело, видать.
Спит село Цвиркуны, третий сон видит; только в доме у сельского головы не спят.
Не поздновато ли для вечери? а, кумовья?
Что скажете?
* * *
— ...от я тебе и говорю: ясны очи замутили! Морок, трясця ихней матери, наслали! Я аж взвился: Мыкола-угодник! не мажонка-чертяку! моего Грицька топчут! А с дурня ведь станется — сунуться в халепу! знаешь ведь безголового...
— Ох, грехи наши!.. — тяжко вздохнул дородный урядник. Набуровил от расстройства чувств еще полстакана варенухи,[64] благо четвертная бутыль стояла рядом; распушил пегие усищи. — Большие дети — большие беды! твой, мой — чисто оболтусы! лайдаки! И в кого уродились-то, бестолочь?!
Демид Фомич одним махом опрокинул хмельное в глотку. Крякнул, смахнул выступившую слезу; захрустел свежей луковицей. Забив первый смак, отломил краюху хлеба, потянулся за ломтем сала:
— Хороша у тебя варенуха, Остапе!.. нехай меня бог убьет, ежли брешу! — хороша! Давай, дальше сказывай...
— Та попустил морок-то...
Голова налил и себе. Однако пить пока не стал; придвинул ближе уполовиненную миску с варениками, макнул один в сметану.
Жевать тоже не стал: задумался.
— Куме ты, мой куме... Наши проморгались, озлились; взялись душу из мальца вышибать, шоб напрямки в рай летела — ан зась! коржи-бублики! Сперва кучер панский кнутом грозил, за кучером — паныч-бугай, рожа поперек себя ширше! Ондрейке-ковалю с единого тычка нос своротил; и вдруг сам — брык с копыт! Лежит; рядом кучера лихоманка треплет. А панночка заругалась: убивцы, мол, гайдамаки, в острог вас! Мы ей: та заспокойтесь, панночка, какие ж мы гайдамаки, ежли кучера вашего с панычом пальцем не тронули — куда там! Она и слушать не хочет. Тут дед Перепелица возьми да брякни: хлопцы! це ж кнежская доця! беда, хлопцы! Я себе меркую: таки беда! князь — полковник жандармский! и добро б кацап-москаль, а то ведь собой черный, с Кавказских гор... не простит!..
Голова зажмурился; дернул щекой. Видать, страшное явилось: черт-князь с Кавказских гор самолично идет карать дурного голову села Цвиркуны.
В одночасье поседеешь!
— ...народ — ноги в руки и тикать, от греха подальше. Я тоже сперва побег, а там зло взяло: стар я! бегать! Сховался в орешнике: глянуть, коржи-бублики...
— Ну, и? — подался вперед урядник.
— Не нукай, не запряг! — голова опорожнил свой стакан; зачавкал вареником, пачкая губы сметаной. Мелкое, крысиное личико Остапа Тарасыча раскраснелось, на лбу выступил пот; хозяин утерся рукавом вышитой рубахи, скосился на мокрый рукав. — Гляди-ка, взопрел весь. От жары? от горилки? или рассказывать умаялся?! А ведь умаялся...
— Не тяни жилы, кум! Я ж вижу: вола ты крутишь! бреши дальше!
— Бреши, говоришь? — хитро сощурился голова. — Ладно, Демиде, сбрешу... Панночка над бугаем убивается: Хведенька! золотой мой! вставай! — а он не встает. Тут кучер ихний малость оклемался; на карачки встал, к вельможному панству двинул. Панночка к нему! я ухи растопырил: далеко! хрен разберешь! Только под конец панночка ка-а-ак вскрикнет: чего вам надо, мол?! душу мою?! отдам, душу-то! только спасите!
— Душу?! — вытаращился на голову кум-урядник, машинально наливая себе добавки. — Шо, так прямо и сказала: душу христианскую?!
— Прямо, криво... Да шо ж ты все себе льешь и себе? а, кум?! И мне уж налей, раз взялся!
— А ты чего все вареники до себя придвинул? и сметану?.. Ладно, Остапе, не об том разговор, — урядник щедро хлюпнул хозяйской варенухи в хозяйский же стакан: не жалко, мол! — Ты, говори, я слухаю!
— Ото ж! слухай! Она ему — кучеру, значит: душу отдам, только спаси... этого. А он ей: гляди, опосля каяться поздно будет. А она: я, мол, решила! Тогда встает кучер с карачек, а я дивлюсь — уж больно кучер на рома закоренного смахивает. Небось, тоже из конокрадского роду; а нет, так все одно мажьего семени! И веришь, куме! будто в воду глядел! Берет он, коржи-бублики, панночку за белую руку — и занялось кругом них мерцание! искорки лазоревые! ветер налетел, незнамо откуда... затихло все, как пред грозой, травинка не ворохнется; а у кучера с панночкой кудри ветром полощет!.. и вроде бы огонь у рук их разгораться стал. А у края дороги конокрад дохлый валяется! ждет, когда сатана по его душу пекельную явится!..
— Ну ты храбрец, кум! лыцарь! Я б эдакую страсть увидел — со страху или с нагана палить стал бы, или убег!
— Так и я убег, Демиде. Мне и допрежь боязно было, а едва огонь тот пекельный узрел... Хлопцем так не бегал, как тогда. Того гляди, коржи-бублики, черти из пекла явятся, самого за руку: хвать! айда в котел! После велел моим цвиркунцам туда сунуться, поглядеть — даром шо ночь на дворе. Нехай, значит. Ондрейка-коваль не побоялся, сбегал: пусто. Покойник лежит, воняет, а больше никого и ничего. Вроде бы мара; была, значит, да сгинула.
— Дела! как сажа бела!..
— Так ото ж...
Хлебнули варенухи: Остапово лыцарство спрыснуть — это святое! Зачавкали, захрустели; усы жиром умаслили. Затем голова со значением подмигнул гостю, на цыпочках, стараясь не шуметь, подкрался к двери во вторую горницу, глянул в щелку.
После еще ухо приложил, вслушался — и поплотнее закрыл дверь.
— Спят, вроде, — прошептал, вернувшись. — Слухай, куме, я вот шо себе меркую: ты дальше пока не болтай. Приставу там, или кому еще. По рукам?
— Ишь, загнул: не болтай! — в смущении протянул урядник. — Мне рапорт составить треба...
Остап Тарасыч собрал морщинки в уголках глаз, ухмыльнулся:
— А ты составь! Чистую правду-матку режь: поймали, коржи-бублики, мага-конокрада с хлопцем-пособником, да властям доставить не сумели — колдовством очи людям заморочили и сбегли. Тот рапорт приставу и отдай. Ведь поймали? так точно! не удержали? никак нет! Ром сдох, сам собой, а мажонок убег. Все правда. Пущай теперь ловят ветра в поле.