Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 168

— Ошибся. Не прокурор ты; не обер-старец. Купец ты. Шиш без масла продаешь, да впридачу кота в мешке. Все тебе отдай и к тебе же в науку иди. И быть нам в той науке, как в сказке, тридцать лет и три года, ночей не спать, тебя слушать да на ус мотать — чтобы недоучками остаться? Пойди туда, не знаю куда, за семь верст киселя хлебать, найди то, не знаю что, лови журавля в небе — который, может, и не журавль вовсе, а ворона драная! Ищите себя, детки, талант свой, призваньице! — а на кой он нам, свой, когда чужого навалом?! когда синицы в руках с лихвой хватит?! Если б ты нам хоть горы золотые посулил, или силу, побольше нынешней — тогда еще понятно, ради чего!

«Ради себя... ради...» — шепчет Дух, обхватив голову ладонями, но Феденька его не слушает; и правильно делает.

— ...а так — зачем?! Нет, спасибо, что врать не стал, не наобещал с три короба; за правду — спасибо. Но только не для нас твоя правда. Так, Акулинушка?

— Так, Феденька! — в первый раз, как сюда попали, получилось усмехнуться по-настоящему, без горечи, без издевки. — Все так, милый, все ты верно сказал.

— Жаль, — словно судорога Духу губы свела; отвернулся. Как в самом начале: сидит спиной к нам, лысина бисеринками пота поблескивает; только... изменился он. Раньше, хоть и спиной сидел, а все равно — ждал.

Теперь не ждет уже.

Умолкли воробьи, и кузнечики в траве притихли; солнце за тучу спряталось: вроде бы, жара спасть должна — ан нет, вместо жары духота навалилась, словно перед грозой. Замерло все в ожидании, ни былинка не шелохнется, ни единый листочек. Воздух вязким стал; кисель, не воздух. И фигуры паутинные застыли призраками безмолвными, мумиями спеленутыми, престарелыми младенцами, заспиртованными в банках, в музее, под стеклом.

Страшно мне сделалось. Сама не заметила, как возле Феденьки оказалась, вцепилась в него, будто в опору последнюю — тут Дух и обернулся.

Улыбался Дух Закона. Странно улыбался, дико: без злорадства, без веселья, без грусти... Отстраненно. Вроде как должен улыбаться — вот и улыбается. А сам тем временем разное думает.

— Не смею вас больше задерживать, молодые люди. Испытание вы прошли, выбор сделали. Молодцы; умницы. Заслужили напоследок подарок от меня. За упорство ваше.

Ох, и не понравились мне те слова! Сразу Крым вспомнился, Севастополь, «Пятый Вавилон» — и ротмистр рехнувшийся. Как выкрикивал он Федору, пока остатки разума не потерял: «...будешь ты самый последний съеден, когда я разделаюсь с прочими; вот мой подарок! Вот! Вот!..»

— Спасибо, не стоит! Мы лучше пойдем...

— Пойдете, пойдете, айн момент! — и пойдете. А от подарка не спешите отказываться. Раньше принимали, примите и сейчас. Куда вам от моих подарков деваться, вы теперь — в Законе, а я — в вас, и поболе, чем в других... Значит, слушайте и смотрите.

Куда смотреть, Дух не сказал, а мы не спросили, потому что Федька вдруг разжал свой кулачище и уставился на чистую карту.

Нашу карту, одну на двоих, из травы поднятую.

Судьбу нашу.

И я уставилась.

Поначалу мастями безмастная карта пошла, черно-красным фейерверком. Завертелись на атласе пики-трефы-бубны-черви, будто стеклышки цветные в детском калейдоскопе. То в Туза вихрь сложится, то в Даму, то в Короля, то в Валета, то в Шута-Джокера... После лица чьи-то мелькнули — я даже разобрать не успела, чьи. А дальше прояснилась карта, глубиной налилась, вроде зеркала.

Отразились в том зеркале двое.

Только не мы с мужем!

Две девочки-близняшки лет четырех. Кудряшки золотом горят, носики-курносики в небо смотрят, щеки черничным киселем измазаны, и глаза хитрю-ю-ющие! На обеих платьица одинаковые, голубенькие, с кисейными оборочками. Не дети — загляденье! сейчас, сейчас закричат: «Папенька! маменька!», сейчас на руки с разбегу кинутся...

Смотрим мы в карту-зеркало, на детей своих нерожденных любуемся, и верим, и не верим — а в висках кровь чужим приговором стучит:

— Проклятие Брудершафта на вас обоих. Нет для вас Договора, нет для вас в Законе крестников; нет и не будет. Срослись, переплелись ваши судьбы, ваши души, ваши — и Друца с Рашелью; не пустите вы никого больше в этот круг. Захотите, молить станете — а не сможете через себя переступить. Закрыты для вас ворота Договора; но калитку оставлю. Вот он, мой подарок: скоро у вас родятся дети. Двойня. И вы сможете заключить Договор с собственными детьми, не дожидаясь, пока они согласятся или откажутся. Без их желания; лишь по вашей воле. Оттиснуть себя — в них. Только плоть от плоти, кровь от крови вашей сможет войти в ваш круг; и разорвать его. Тогда проклятие Брудершафта будет снято. Вы сможете жить дальше, как все другие маги. Не хотите быть самими собой — будьте, кем хотите! радуйтесь! живите... Но первый Договор — только с собственными детьми!.. собственными... детьми...

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

А вот сейчас он сам, этот Дух Закона, вам в глаза заглянул. Какое заглянул?! — уставился, прикипел. Что он там видит? неужели всего лишь:

...стекло.

Кусок разбитого оконного стекла. На полу. Сверху бьет солнце, и отражение человека в стекле играет с солнечными зайчиками. Или уже не солнце — каблук бьет. В стекло. С размаху. Летят осколки, летят в них человеки — один другого меньше, один другого потешнее.

Летят следом зайчики: доиграть.

А каблук опять целится. Вон, в каждом осколочке видно: поднялся, сейчас опустится. Много будет человечков, много каблуков...

* * *

Ноги ватные, гнутся-подгибаются, сердце устало биться, притихло в страхе; стою, падаю, валюсь, а вдалеке девки плясовую завели:

«Стала муха пауком, пауком, стучит муха кулаком, кулаком...»

И подпевают весело:

«...будешь ты самый последний съеден, когда я разделаюсь с прочими; вот мой подарок! Вот! Вот!..»

III. ФЕДОР СОХАЧ или ТРУДНО БЫТЬ МАГОМ

Сойди и сядь на прах, девица, дочь Вавилона;

сиди на земле; престола нет, дочь Халдеев,

и вперед не будут называть тебя нежною и роскошною. Книга пророка Исаии

— ...ай, нэ!.. ай, нэ-нэ... аааааай...

Тишина.

Только захлебываются вокруг сумасшедшие сверчки.

И снова, тоскливой, волчьей безнадегой:

— Ай! ай, нэ...

Вечер стаей сизых голубей опускался на землю. Поздний, сентябрьский вечер. Складывал крылья, играя, окутывал сумерками вербы на холме, вынуждая строгих дядек-тополей ревниво качать головами, осыпая битую сединой листву; в камышах шелестел чуть слышно, притворяясь блудным потерчонком — младенцем-нехристем, утопленным родной матерью.

— Ай, нэ! ай, нэ-нэ...

— Поешь? — спросил Федор, приподнимаясь на локте. — Душа просит?

Друц не расслышал. Он сидел возле коляски, привалясь к ступеньке плечом, и дончак Кальвадос тянулся мордой, фыркал в ухо, приглашая ехать. Старый он был, ром сильванский, Валет Пик, старей старого; впервые таким увиделся. Это, выходит, если и на Княгиню исподтишка глянуть... нет, быть не может!

Вечер, вечер, хозяин теней — твои проделки?

Чуть поодаль, спиной к Федору, любовалась закатом княжна Тамара. Тоже не повернулась, вся ушла в созерцание.

Ну, ей-то, бедняжке, простительно...

— Ефрем Иваныч! — горло сперва зашлось фистулой, а дальше ничего, прокашлялось басом. — Осчастливьте, бросьте взгляд! Очи черные, очи жгучие...

— Ай, очи страстные... А-а-ай!

И когда он только успел помолодеть, этот чертов Друц? Вскочил — нет, взлетел! в пляске двинулся к бывшему крестничку! просиял взглядом! Лет сто с плеч скинул; каблуками растоптал. Одна ладонь за голову заброшена, другая ляжку обхлопывает, чище бубна.

Округу воплем взбудоражил:

— А к нам вернулся наш любимый, Федька милый-дорогой!

Сел Федор. Затылок наскоро ощупал, где саднило. Скривился: эк угораздило шишку заполучить! Небось, когда падал без памяти, приложился. Друцу-плясуну глазами на княжну указал: чего блажишь, мол? не знаешь, какая она? При Тамаре лишний шум подымать никак не следует...