Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 28

Воевода Райцеж недвижно стоял над трупом отца.

Не понимая, что делает, Марта шагнула вперед, ткнувшись в невидимую преграду — и увидела совсем рядом с собой светловолосого юношу, почти мальчика, одетого по-гуральски: спасающая от дождя, прокипяченная в масле рубаха с такими широкими у запястья рукавами, что они свисали чуть ли не до колен, полотняные штаны с синими завязками, широкий пояс из темной кожи, унизанный медными и серебряными бляшками, высокая баранья шапка…

Юноша неотрывно глядел на Михалека и мертвого Самуила, пальцы его тискали рукоять сунутого за пояс ножа — и воевода словно что-то почувствовал: резко огляделся, наполовину обнажая палаш, отступил на пядь-другую, а после быстро пошел, почти побежал прочь.

Капли начинающегося дождя упали на тело Самуила-турка, преграда перед Мартой все мешала ей кинуться к отцу, в отчаяньи она попыталась обогнуть препятствие, налетела на юношу-гураля, прошла сквозь него, всем телом сослепу врезавшись в живое, теплое, всхрапнувшее при столкновении; и Марта узнала юношу, узнала за миг до того, как перестала видеть.

Все Шафляры знали, что к Янтосе Новобильской, молодой вдове Яцека Новобильского, захаживает ночами Самуилов побратим, Мардула-разбойник. Не то чтобы каждой ночью, а так — когда вертится в окрестных местах, и не гоняются за ним чьи-то гайдуки или обокраденные липтовские пастухи, скорые на расправу. Видно, крепко любила вдовая Янтося лихого Мардулу, хоть и немолод, сильно немолод был разбойник: и замуж ее звали — не шла, и липтовцы грозили помститься за Мардулины грехи — смеялась да шутки шутила, и мальчонку от разбойника прижила — сама вытянула, вырастила, не побоялась отцовым именем назвать… Когда Марта Ивонич в восемнадцать лет покидала Шафляры, сыну Мардулы и Янтоси Новобильской было лет восемь-девять, не больше, и играл он себе с другими хлопцами в цурки, лишь вспыхивая взором, когда слышал россказни о темной славе отца своего.

Вот этот-то самый Мардула, сын Мардулы-разбойника, да и внук тоже, кажется, Мардулы-разбойника (краковский каштелян,[14] слушая доклады о неуловимом гурале, втайне считал его бессмертным) — именно он и стоял сейчас рядом с Мартой, повзрослев на те девять без малого лет, в течение которых Марты не было в Шафлярах.

Стоял, кусая губы и хватаясь за нож.

Запряженная в тарантас кобыла фыркала и добродушно тыкалась в Марту мягкими губами.

— Врешь! — выдохнула женщина, отстраняя лошадь и поворачиваясь к Великому Здрайце.

— Может, и вру, — легко согласился тот. — Всяко бывает: могу соврать, могу сам обмануться, а могу и правду сказать! Что, красавица, отравил я тебя?! Верь не верь, а забыть не сможешь! Сама видела, как пан воевода над речкой Тихой молодого шляхтича заколол! Мог бы пощадить, мог бы наказать легкой раной за дерзость — а он раз, и локоть стали в брюхо! Чтоб не сразу помер, чтоб помучился, как следует… Что такому отец родной, а тем паче неродной?! Меньше, чем ничего!

— Замолчи!

Голос Марты сорвался на хриплый дребезг, и в горле мгновенно забегали колкие мурашки, растаскивая неродившиеся слова в разные стороны.

— Ну уж нет! — рассмеялся Петушиное Перо, выпячивая подбородок. — Не тебе тут приказывать, воровочка моя! К тому же слыхала, небось: разбойный Мардулин пащенок жену Михала не за выкуп отдает — за Высший суд, который рассудит его и убийцу Самуила! Я-то к их шайке случайно пристал, по дороге, а тут смотрю — потеха! Спеши на сороковины к отцу, спеши!.. то-то поминки славные получатся!

— Чего ты хочешь? — устало спросила Марта.

И ответ Великого Здрайцы поразил ее острее только что виденной смерти отца.

— Ничего, — не менее устало ответил дьявол.

Даже Седой изумленно поднял голову и как завороженный уставился на расплавленное серебро, плещущее в глазницах Великого Здрайцы.

— Ничего, — повторил дьявол. — Уеду я сейчас. Сяду в тарантас, хлестну кобылу — только меня и видели! Не веришь, воровочка? Думаешь, вру! Может, и так… вот уж помучишься сомнениями, когда я и впрямь уеду! Душу любовничка своего собачьего оставить хочешь? — забирай! Жалко, а все равно забирай! За себя боишься — не бойся, не трону… Спеши в Шафляры, аббатика с мельницы вытаскивай, воеводу вызволяй — твое дело, твоя забота! Об одном прошу… да не дергайся ты! На лице прямо написано: «Раз ЭТОТ о чем-то просит, значит, жди подвоха!» В общем-то, верно написано… Так вот, об одном прошу: когда в следующий раз пути наши пересекутся, или сам я тебя отыщу и на дороге встану — не побрезгуй в память о старой краже и тихой беседе близ Топорового погоста задержаться на минутку, перекинуться с Петушиным Пером словцом! Молчи, не отвечай! И не пытайся понять: за что такое благоволение?! Просто запомни, о чем просил…

И впрямь ничего не понимающая Марта следила за тем, как Великий Здрайца лезет в свой тарантас, вынимает какие-то свертки, котомки, узелки, потом расстилает на траве старенькую скатерочку и начинает расставлять разную снедь — содержимое свертков, котомок и узелков. Черный ржаной хлеб, светящееся розовым сало, горшочки с тушеным мясом, ломти щуки в тесте; две объемистые фляги…

— Сейчас, — бормотал себе под нос Великий Здрайца, вытирая вспотевший лоб кружевным платком, невесть как оказавшимся в его руке, — сейчас заморим червячка, и я поеду… ох, и поеду же я… чертям тошно станет!..

Утро безуспешно тыкалось заспанной мордой в брюхо горизонта, выдаивая из дряблых сосцов лишь промозглую сырость, спустившуюся на луг — и Марте было все равно, откуда у Великого Здрайцы во фляге пиво, и почему оно горячее; главное, что пришлось оно как нельзя кстати. Даже Седой не стал отказываться от угощения — несмотря на звериное здоровье, вовкулак тоже продрог, да и проголодался.

Может быть поэтому, увлекшись ранним завтраком в столь неожиданной компании, люди и нелюди у тарантаса не сразу расслышали приближающиеся шаги. Вокруг сгустился туман, отчего видно стало ничуть не лучше, чем ночью; Седой встрепенулся первым, Марта припоздала, и почти сразу кисельная слякоть расступилась и выпустила из себя компанию не менее странную, чем та, что завтракала сейчас у старого погоста.

Впереди уверенно шел потомственный мельник Стах Топор с корявой клюкой в руках, и выглядел он так, словно каждый день привык ни свет ни заря шляться к погосту и обратно. За седеньким колдуном степенно шествовал настоятель тынецкого монастыря аббат Ян Ивонич, держа в правой руке маленький молитвенник с переплетом из тисненого сафьяна — а по обе стороны от ксендза вразвалочку двигались двое замыкавших шествие детин-подмастерьев в холщовых штанах и рубахах.

— Добрейшее утречко, ваши милости! — первым нарушил молчание Петушиное Перо, когда предводитель-Топор, а за ним и все остальные, остановились в нескольких шагах от завтракающих.

— Вот это и есть дьявол, святой отец! — шепнул мельник через плечо отцу Яну, но голос подвел старого Стаха, так что сказанное услышали не только Петушиное Перо и Седой, но и сидевшая дальше всех Марта.

— Который? — недоверчиво переспросил аббат. — Тот, лохматый?

— Да нет! — досадливо обернулся мельник к непонятливому настоятелю. — Лохматый — это мой сын! А Нечистый…

— …а Нечистый — это он обо мне! — Петушиное Перо сдернул берет и помахал им со всей возможной любезностью, чтобы у тынецкого настоятеля не осталось никаких сомнений. — Присаживайтесь с нами, святой отец, перекусим, чем бог послал…

Сперва аббат Ян явно хотел что-то сказать, возможно, даже сакраментальное «Apage, satanas!»,[15] но при последних словах Великого Здрайцы поперхнулся и натужно закашлялся.

— Здорово, Стах! — как ни в чем не бывало продолжил Петушиное Перо. — Ну, чего столбом стоишь?! Ты ведь торговаться со мной пришел? Садись, поторгуемся, по рукам ударим!

Похоже было, что у старого Топора разом пропала всякая охота торговаться и бить Великого Здрайцу по рукам, но деваться мельнику было некуда.

— Тебе нужна эта женщина, — собравшись с духом, заявил мельник.