Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 61

Преодолев сопротивление и отведя руку маэстро в сторону, господин полуполковник продолжили размышления. Искомый поезд прибывает в Мордвинск послезавтра. Местным жандармам были отданы соответствующие распоряжения: известной личности препятствий не чинить. Дальняя слежка; не более. До получения приказа, который, как прекрасно знали господин полуполковник, так никогда и не будет получен.

Большая игра.

Большие ставки.

Зря все-таки в столице его доклад так и не был принят к рассмотрению. Разумеется, по мнению закоснелых членов Государственного Совета, в Е. И. В. особый облавной корпус «Варвар» берут отнюдь не за умение логически мыслить и делать правильные выводы, но... В каждом правиле есть свои исключения.

Зря...

Ладонь с запястьем пронзила короткая, но острая боль.

Прогнувшись, господин полуполковник попытались было оказать сопротивление, но боль только усилилась. Большой палец оказался надежно схваченным и вывернутым наружу, отчего любое движение лишь добавляло неприятных ощущений.

Цепкий, как макака, маленький айн улыбался без чувства превосходства.

— Ваша бдитерьность? — предупредительно спросил маэстро Таханаги, как всегда заменяя «л» на слегка картавую «р». — Ваша бдитерьность видеть? Маро против много!.. ваша бдитерьность видеть ясно-ясно?

Хватка разжалась, выпуская прирученную боль.

Господин полуполковник кивнули в ответ без малейшей тени обиды. Умея проигрывать, научишься побеждать. Зря все-таки мужи Совета не захотели рассматривать его доклад. Уж этот улыбчивый, пожилой маэстро рассмотрел бы — и понял.

Наверняка понял бы.

Ломать надо издалека и по мелочам.

По якобы мелочам, которые зачастую стократ важнее обманчиво-главного.

— Благодарю вас, маэстро, — легко поднявшись на ноги, господин полуполковник поклонились навстречу кроличьей улыбке айна. — Весьма признателен за науку. Если будет нужда, обращайтесь.

Служебная визитная карточка, несмотря на официальность, была кофейного цвета, с золотым обрезом.

«Е. И. В. особый облавной корпус «Варвар», — значилось там. — Князь Шалва Теймуразович Джандиери».

И ниже, мелким, плохо различимым шрифтом: «полуполковник».

VIII. РАШКА-КНЯГИНЯ или ШЕПТУХИНЫ ОТВАРЫ

Возвесели нас за дни, в которые ты поражал нас,

за лета, в которые мы видели от тебя бедствие. Псалтирь, псалом 89

Заболела.

Плохо.

Жар; бред. В груди саднит сердце, хочет дышать, а не получается. Нельзя сердцу дышать — захлебнется. Плохо. Чуждо. Родную-грудную жабу впору облобызать в безгубый, слюнявый рот, когда голубушка являет свой лик в редкие минуты просветления. Задыхаешься, — а все свое-привычное: и удушья кляп, и наждачная терка кашля. Лучше так. Лучше? не знаешь, не помнишь; не понимаешь. Ничего. Все кружится, подпрыгивает, стучит колесами поезда в ад, трясет на стыках — в ящик собралась, дура?! нет уж, погоди-ка, помучайся всласть, подергайся дождевым червем, когда лопатой — пополам!..

Слышишь? издалека, из прошлого, погребальной панихидой, горячим дождем по обнаженным нервам, твоим собственным голосом:

— ...заплатили

за любовь, за нелюбовь, за каждый выстрел.

Отстрелялись —

от мишеней лишь обрывки по углам.

Это осень.

Облетает наша память, наши мысли,

наши смыслы,

наши листья и другой ненужный хлам...

Заболела.

Плохо.

Ой, как плохо-то...

Куда-то исчезли ноги. Были, да сплыли; в темноту, густо усеянную колючими звездочками. Ноги мои! ау! где вы? Молчат. Не отзываются. Ну и ладно; не жалко. Вместо ног — рояль. Кабинетный, черный, лоснится глянцем. Дегтем несет от него, от рояля-то, как от сапог того трупа, что у ворот... Труп? уберите!!!...нет, все же рояль. Приоткрыл крышку, скалится в лицо пастью-утробой. Дышит мертвечиной, дохлыми гаммами — до минор, си бемоль... Рояль?! почему? откуда? Прохладные клавиши упрямо тычутся в пальцы, ластятся бесшерстной, костяной кошкой... хотите мазурку? вальс? ариэтту?! Вот, уже звучит в огромном зале, меж свечами в канделябрах:

— Федюньша? — пассаж булькает триолями. — Глянь, Федюньша: кончается али как?

— А-а... — отзывается слева гулкий, нутряной аккорд.

Рояль хохочет взахлеб, и вдруг срывается в истерику. Звуки настырно суются в губы, как раньше клавиши — в пальцы; звуки каплями просачиваются в рот... нельзя! Уберите! Это яд! это смерть! Из потаенной глубины всплывает врезанное навсегда знание: сейчас за него приходится страшно платить, но — нельзя! Яд!

Ад!

Звуки расплескиваются, горячо текут по подбородку.

— Не хочет, — воркочет издали смутное глиссандо. — Зря к Шептухе ходила, яичек дала, капустки квашеной... не пьет, порченая...

— А-а...

Слышишь? издалека, из былого, которого больше не будет никогда — ропотом умирающего прибоя, в пену об скалы, вдребезги:

— ...в одну кучу

все заботы, все находки, все потери,

чиркнуть спичкой,

надышаться горьким дымом и уйти.

Все, что было

не по нам, не по душе и не по теме,

не по росту,

не по сердцу и совсем не по пути...

Заболела.

Плохо.

Завтра будет хуже.

А послезавтра — лучше.

Правда?

Нет, Княгиня, ты действительно так думаешь?! ты действительно...

* * *

Проснулась в поту.

Холодная.

Живая.

В крохотное окошко гурьбой прыгали солнечные зайчики. Весенние; линялые. Бежали через приоткрытую дверь в сени, дальше, в горенку; резвились там на серебре риз, на фольговом золоте кивота... Дышать было трудно, но ноги оказались на месте. И никакого рояля. Сгинул, проклятый. Только стучит где-то далеко, подпрыгивает на стыках — слышишь? от клавиши к клавише, от шпалы к шпале... поезд.

Не в ад, нет.

Ближе...

Да, Княгиня, знаешь, — это иногда хуже любой болезни: понимать, и быть бессильной что-либо сделать. Это проказа души. Гниешь заживо, и не болит. Потому что вырвалась из жаркой, лихорадочной трясины — не за просто так. Потому что — поезд. Гудит на полустанках. Потому что упрямая Ленка-Ферт, подельщица твоя договорная, так и говорила тогда: «Вытащу, мать! Разобьюсь, холера ясна, а вытащу!.. сыграем еще в четыре руки?» Она говорила, а ты запрещала. Плохо запрещала, видно. Не послушалась Ленка.

Стучит поезд; дым из трубы — кольцами.

Везет.

И Сила теплится в животе робким огоньком.

Греет.

Скрипнула дверь. Сунулась внутрь, в камору... нет, не вдова Сохачиха, сиделка дармовая. И не корявый Федор с его вечным «А-а...». Старушонка сунулась: мелкая, жеваная, в засаленном салопчике под шубейкой. Печеная картошка вместо лица. Одни глазки блестят себе под кустистыми, мужскими бровями; глазкам интересно.

Углядели глазки.

Вон, на колченогой тумбочке: кружка.

Полная, до краев.

— Ишь ты... — треснул участливо старушечий, пустой рот. — Ишь... зряшное дело...

Уцепила кружку сухими, суставчатыми пальчиками.

Присела мышкой к топчанчику.

— Выпей, золотце! полегчает...

Поднесла участливо; к самим губам.

Помнишь, Рашка? — ты тогда села. С размаху. Знала, что не сможешь, что шевельнуться — и то будто реку вспять; а все-таки села. Взяла кружку из добрых рук. А хотелось взять хрупкое, износившееся запястье нежданной гостьи; взять, как умела раньше.