Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 84

Слова лились ровным потоком, гулко падая во мрак.

Разговорчивым стал, Федюньша?.. выходит, что стал.

За всю жизнь выговориться.

— Он погнал ее, Палажку-то. Колом. А опосля мне кричит: давай, мол, по маленькой? Не-а, говорю, я лучше домой пойду. Он тогда и спрашивает: Акульку не видал? вишь, зараза моя бранится — девка удрала! Хрена тебе, говорю, удрала! Я твою девку на взгорке видел, за селом. Она еще следом за Тимохой с бабами увязалась, в лес... Он аж побелел. Затрясся, давай на мне армяк рвать. Бегим, мол, спасать дуру надоть! бегим, Федюха, друг любезный, без тебя не управлюсь! Ну, я и побег...

— Тятя... тятенька... — тоненьким подголоском вплелся Акулькин плач. — Дядь Друц, ты ж слыхал: он как налижется всклень, так буровит непойми што!.. сам с собой говорить зачинает... Я в избе была, а он докладать вдруг пошел: про полено, про тебя... про бандюков каких-то!.. Да, мол, господин вахмистр! так точно, господин вахмистр!

Рядом дернулся Друц.

Да и тебе разом вспомнилось: морг, и жандармский вахмистр щелкает перед тобой каблуками.

Да, господин вахмистр?

Вы тоже помните?

— Дядь Друц... я ж тебя спасать... я ж...

— Ладно тебе, Акулька, — бросил Федюньша, заворочавшись. — Брось выть. Раньше им сказать надо было. Слышь, Рашеля: божатушку мою да Фильку-покойника следить за вами подрядили. Урядник приезжал, а с ним вахмистр, из жандармов!.. велели раз в неделю все про вас сообщать.

— Что именно? — спросила ты, чувствуя, как язык не хочет слушаться.

— Все. А пуще прочего — глупости разные. Хворали? когда? отчего? Как с народишком сошлись? Много ли пьете? Ну, и вообще...

Ты встала.

Все укладывалось на свои места: и приезд урядника за тобой, в тот самый миг, когда неведомый палач поднес каленое железо к лицу Ленки-Ферт, и многое, многое другое...

— Следили, значит? докладывали?!

Ни парень, ни девка не ответили.

Только вздохнули хором.

— Дядь Друц... — вдруг всхлипнула Акулька и со свистом втянула воздух. — Дядь Друц... а ежели б ты тогда меня взял?.. ну, в ученицы? Мы б сейчас ушли отсель, правда? Вдвоем — ушли бы?!

Такая вера звенела в ее голосе, что тебя пробрала дрожь. Такая надежда из тех надежд, которым и умереть бы последними, ан Костлявая все сапоги стоптала, догоняючи. Значит, девка Друцу козырей сдавала? Значит, он отказался?!

Ай, Валет!..

— Вдвоем? — спиной, затылком, шкурой дубленой ты почувствовала, как ясно улыбнулся за твоей спиной таборный ром, фартовый Дуфуня Друц. — Вдвоем ушли бы. Улетели бы. Не передумала еще?

— Дядь Друц! миленький! Не передумала! Ноги... ноги целовать...

— Ноги не надо. Иди-ка сюда.

Тебя тронули за бедро. Тяжелая ладонь коснулась и упала, будто говоря: я с вопросом... не думай лишнего.

— Рашеля, — сказал Федюньша. — Я с тобой, Рашеля. Я с вами. Я не хочу... как кура, без головы. Не хочу. Лучше сдохну.

— Не надо, — ответила ты, видя перед собой труп на мраморе. — Не надо, Сохач. Лучше сдохни.

— Надо.

И все слова, которые ты хотела ему сказать, скомкались, вспыхнули и развеялись пеплом по ветру.

Он выбрал.

Закон есть закон.

— Ну что, Княгиня? — Друц встал рядом, плечом к плечу. — Сдадим по-новой? Две карты втемную, а?

— Сдадим, Бритый, — тихо кивнула ты.

* * *

Пронзительный, зеленый цвет.

Свет.

Холодный, аж зубы заломило. Как если бы с разбегу припала губами к певучему ключу в овраге, тому ключу, что всем дверям указчик, и на нотном стане, где спит до поры царевна-музыка — первый!

Вместо затхлой тьмы овина, где пахнет сырой кожей и еще — застарелым птичьим пометом. Почему? — неважно.

Теперь пахнет пармскими фиалками.

И еще слегка дымом костра... потому что — Друц.

У него — так.

— А-а, — это Федюньша. Не выдержал. А рябая девка только сладко ахнула, словно в миг первой, болезненно-упоительной близости.

Вот они: Адам и Ева перед грехопадением.

Вот вы: два змия без железной чешуи, без раздвоенных жал.

Искусители? кто из вас сейчас искуситель, кто искушаемый?! кто?!

«Где братва твоя, Каин?! — шутили в бараке матерые жиганы; шутили-спрашивали, да сами себе и отвечали без улыбки. — Разве я сторож братве своей?..»

Видишь, Княгиня? — теплый воздух, пустота ярко-весеннего цвета вдруг начинает зыбко струиться перед тобой. Плетутся нити, нити судеб, ткутся вечные холсты, и вот: желтизна пергамента. Все как всегда. И очень хочется знать: что у Друца? Тоже пергамент? бумага? шелк?!

Оставь... пустое.

Алые руны бегут по желтизне. Падают каплями крови, отворенной из жил; расплываются. Строка за строкой, и Федор Сохач, затаив дыхание, следит за таинственной вязью. Ему смертная охота спросить тебя: что там написано? — но он только прикусывает губу. Больно, до лопнувшей кожицы, нежной, скрывающей пунцовую мякоть. Он не спрашивает. А и спросил бы — так ты бы не ответила. Ибо сама не знаешь, и никогда не знала. Говорят, только Духу Закона, да еще св. Марте дано было понимать смысл этих знаков; а для всех остальных — отрезано.

Не в смысле дело.

— Кровью? — выдыхает в один звук Федор; и вновь ахает невидимая тебе девка, исходит тем всхлипом, что сладок и горек одновременно. — Кровью? подписывать, да?

Ты смеешься.

Кровью не надо. И чернилами не надо.

И вообще не надо — подписывать.

— Бери.

Он повинуется.

Что сейчас творится, что происходит с рябой Акулькой, когда Друц шепнул ей «Бери!» в унисон с тобой — этого ты тоже не знаешь, и знать не хочешь, потому что все-таки знаешь. Ведь корявая ладонь Федюньши тянется возле твоего плеча, берет пергамент и, повинуясь темному приказу, идущему из глубины страшной сказки без слов, начинает комкать желтизну в кулаке.

Сильнее!

Еще сильнее!

И вот: один кулак, и ничего снаружи.

Только вы; нагие, беззащитные, какими выходили в мир из материнского чрева.

Твоя рука накрывает кулак Сохача, вместе со спрятанным внутри пергаментом. Сожми пальцы, Княгиня! — сильнее! еще сильнее! Взялась?

Да, свистящим шепотом отвечаешь ты мне, единственному, имеющему сейчас власть над тобой и твоим новым крестником.

Да.

И я зажигаю перед вами огонь.

Рука в руке, и в руке Договор — давай!

Резкой судорогой всего тела ты посылаешь ваши руки в пламя. Говорят, когда крестник не успевает дернуться от ужаса, закаменев волей — это хорошая примета. Судьба благосклонна к тебе, Княгиня, к тебе и к этому парню, чья прошлая жизнь проста и размеренна... он не дернулся. Лишь всхрапнул по-лошадиному да превратился в камень, от кулака до груди. В твердый, несокрушимый гранит, пока плоть его горела в огне заедино с плотью твоей и с пергаментом, сотканным из молодой листвы безумия.

Ты ведь знаешь Закон, Княгиня? — до конца.

Держи.

Держись.

Я все вижу, девочка моя...

Ваши руки горят, каждым опаленным нервом моля о пощаде. Ваши тела сплавляются в сумасшедшем тигле, тела и Договор, не требующий подписи, ибо я не нуждаюсь в суетных заверениях или гарантиях. Я вообще ни в чем не нуждаюсь, в этом моя сила и моя кара за своеволие в делах творения... впрочем, забудь.

Гори.

Я чуть-чуть помогу тебе: видишь?

О да, ты видишь...

...удары била набатом плывут над спящим Кус-Кренделем. Отворяются ставни, распахиваются двери — первыми бегут бабы, простоволосые, расхристанные, на ходу браня последними словами визжащее потомство; следом тянутся непроспавшиеся мужики. Кое-кто выдергивает колья из первых подвернувшихся плетней: на всякий случай.

Некоторые с ружьями.

— Православные! — надрывается Ермолай Прокофьич, пока немой дворник продолжает терзать било. — Доколе! стерпим ли?!

И палец тычет зачем-то в перепуганного Тимоху-лосятника, сжавшегося в комок за купеческой спиной.

— Слыхали? Лихие людишки Филата Луковку ни за хрен песий зарезали! А старшую его, Акулину, снасильничали да в омут! убили девку! убили!