Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 90
Спустя минуту Федору было вручено письмо вкупе с многими иными бумагами. Дело было за малым: сбегать на Корабельную сторону и передать бумаги в цензорскую коллегию.
— Пошел! — дуэтом, но на сей раз в унисон, напутствовали парня гении.
Федор и пошел себе.
II. АЗА-АКУЛИНА или И Я ТОЖЕ ТАК СМОГУ!
Вот они, как дикие ослы в пустыне, выходят на дело свое, вставая рано на добычу; степь дает хлеб для них и для детей их. Книга Иова
...Ух, пыль эта проклятущая! надоела! У нас в Кус-Кренделе тропки-то лесные хвоей притрушены, а здесь — пылища ковром! И на дорогах, и на порогах, и во дворах, и на зубах скрипит все время, будто стекла толченого наелась. Даже деревья сплошь пыльные... Деревья? — огрызки, кривули перекрученные!
Лес, говорят.
А я смеюсь.
Чего смеешься? — спрашивают.
То вы леса настоящего не видели! — отвечаю.
А они обижаются. Дураки потому что.
Вообще-то грех судьбу гневить — хорошо тут, в Крыму ихнем! Солнце аж полыхает! поначалу страх брал: спалит заживо! Ан привыкла. Нравится! Загорелая стала — чисто ромка урожденная! Вот, нос облазил, а теперь уже не облазит.
Прокалился насквозь.
Небо — словно застиранное все; не голубое даже, а белесое какое-то. Тоже сперва дивилась. Нитки наружу торчат, курчавятся облаками.
А горы?
А море?!
Век бы не вылазила на берег! Хвост отрастила бы, склизкий, зеленый, навроде русалочьего... Нет, с хвостом плохо. Засмеют.
Не надо хвоста.
А сады тутошние? Я такого и не едала отродясь, и не видала, и не слыхала, что бывает! Гранаты там, хурма неприличная; этот, как его... инжир, вот! Треснет пополам, мякоть зернистую выпятит — красотища! Про груши-яблоки, абрикосы-персики, про дыни-арбузы с виноградом — и говорить нечего! Как начинаю все это добро в рот пихать, так и остановиться не могу.
Уже и не лезет, а лезет...
И люди тут другие. Носатые сплошь, загорелые, говорят чуднО, одеваются чуднО... Я и сама теперь чудо-юдо распрекрасное! Мне ромки в таборе обновы по сундукам подобрали — загляденье! Юбки широченные, в складку, с оборочками... Да не одна, а целых три: алая, салатная и золотенькая в рябушку! Блузка лазоревая, из атласа, тесьмой разноцветной шита; мониста звоном на груди переливаются.
Не девка — радуга-дуга.
Платок еще красивый дали, с цветами да птичками, только я его носить не люблю. Ну его, платок; жарко. Оттого и волосы у меня выгорели. Смешно: волосы изо льна — а сама черным-черна. Ромки, пожалуй, почернее моего будут, ну так им от роду-веку положено... Упросить, что ли, Лейлу — пусть волосы красить меня научит?
Буду вроде петуха индейского.
И серьги мне ихние не понравились. Велики больно. От них, того и гляди, ухи оторвутся! Мне дядька Друц обещал другие купить, маленькие, как у городских барышень. Ой, то есть, он не Друц теперь! и не дядя! он теперь Дароца, Иван Дароца! Это он так себя вслух звать велел. Чтоб жандармы не пронюхали — мы ж теперь бегом беглые!
А я его все равно по-старому, Друцем кличу. Про себя, конечно. Друц и Друц, а вслух разок попробовала, по забывчивости — не вышло. Губы сами вывернули:
— Эй, Дароца, слышишь ли?!
Я вам точно говорю, это он такое заклятье наложил, для пущей опаски. Ладно, не жалко. Другого жаль: меня-то он ну совсем ничемушеньки не учит! Я его все ем поедом: когда ж ты меня в ворожбе наставлять примешься? А он отшучивается — к свадьбе научу!
Песни охальные горланит: «Ай, у девки живот! — знать, до свадьбы заживет...»
Вот я ему вчера возьми и ляпни: «Прямо завтра замуж и выскочу! У вас в таборе это дело нехитрое: вкруг костра венчаться. Посмотрю, как ты тогда слово сдержишь!»
Он чуть шутками своими не подавился...
* * *
— Эй, Аза, хватит ворон в голове считать! Идти пора!
Аза — это я. Так меня в таборе прозвали. Я не против, мне нравится. Ах, Аза, поцелуй три раза... Мы когда в поезде ехали, да в таком поезде, где спят и кушают, а больше делать там нечего, — нам Рашелька байки всякие сказывала. Среди прочего и про рыбищу зубастую — тезка моя, акулькой называется. Она даже человека сырого съесть может, рыба-акулька.
Страшенная — жуть!
Выходит, меня наш поп этой рыбищей-людоедкой и окрестил?! Акулина, Акулька... Нет, уж лучше Азой буду!
— Иду, иду!
И снова: пылит дорога под деревянными сандалиями, палит солнце с выцветших небес, а слева, справа, позади — всюду! — шелестит травами, волнуется серо-зеленым морем крымская степь.
Полынью пахнет.
Никогда раньше такого простора не видела! У нас-то одни леса кругом, за деревьями и мира не видать. А тут: как на огромной сковородке очутилась! Вроде ад, а вроде и рай... Вон края сковороды загибаются — горы. Длинная, синеватая, Четвертак называется. Нет, не Четвертак — Чатыр-Даг. А вон Аю-Даг; Медведь-Гора по-здешнему. Только на медведя она ни капельки не похожа, уж я-то медведей навидалась! А та, что левее... Да ну ее, горбушку, и без того голова от словечек новых пухнет!
Вон впереди и село показалось. Значит, пришли.
Дома у народишка местного сплошь из камня, даже у последней голытьбы. Дядя Друц сказал: это потому как дерева мало. И колодцы из камня. И заборы. Желтый, веселый; ракушечник. Я однажды пригляделась — точно, весь из меленьких ракушек слеплен. Сколько же их здесь?! И числа такого на белом свете нет, наверное!
— Аза, проснись! мы в Грушевке!
Село называется Грушевка, но растут почему-то одни абрикосы. Ветки через заборы перевешиваются, от плодов чуть не ломятся. Ну грех ведь не сорвать... десяток-другой!
Ромки на меня косятся, посмеиваются: дорвалась, мол, сиротинушка! Детвора ихняя набежала — и мне сорви, и мне! Сорву, сорву — жалко, что ли?! Тем более, что все равно не мое! А хоть бы и мое...
Ладно, хватит, а то еще хозяин заругается.
Идем дальше.
Сейчас самая работа начнется: по дворам ходить, простаков облапошивать. Кому погадать, кому порчу снять, кому зубы заговорить, пока маленький Ефимчик куренка под шумок стянет. Попервах стыдно было — вроде как попрошайки, да впридачу воры. И, знаете, боязно... А ну как хозяева собак спустят? или поленом приложат? а то и к уряднику поволокут?!
После интерес взял. Стоит здоровущий мужик, мнется, цыгаркой пыхает — и нет чтоб погнать взашей! обложить по-матерному! Слово за слово, уже и в карман лезет, и денежку достает, да не медяк ломаный — гривенник; еще и радуется потом, какую ему удачу-счастье нагадали, да от беды упредили. Поделом дядька Друц таких «ветошниками» дразнит. Ветошники и есть! Катарина с Лейлой ими прямо как детьми крутят! Где на жалость возьмут, где счастья посулят немерено, а где и проклятием припугнут. Я полгода назад и сама бы попалась!
Последнее отдала, лишь бы отстали.
Только теперь я умная, я скоро и сама так смогу! Я уже и гадать немножко умею, и танцевать, и плечами трясти, и...
— А, вот и еще гости к Вадюхе! Легки на помине, ромское племя! Учуяли поживу!
Картуз. По цвету — точь-в-точь вода у нас в Шавьей трясине по весне. На самые глаза сполз; помятый, с треснутым козырьком.
Из-под картуза торчит нос. Длинный, бугристый, из ноздрей волосы топорщатся.
И перегаром несет.
Из носа.
Тьфу!
Мужичок стоит на ногах плохо. Качает его. Совсем как моего тятьку покойного (царствие ему небесное, Филату Поликарпычу!), когда, бывало, надербанится сивухи в воскресенье. На мужичке такая же болотная, как и картуз, гимнастерка без погон, пуговицы тусклые, видать, сроду нечищенные... и босиком!
То, что он без штанов, в одних кальсонах со штрипками — это почему-то не удивило.
— А Вадюха-то, соколик ясный, нас уж заждался, небось! — немедленно запела Лейла-умница. Слышит об этом самом Вадюхе впервые, а по виду — ну прямо вместе коров пасли!
Мне бы так: чтоб сразу носом по ветру!