Воровской цикл (сборник) - Олди Генри Лайон. Страница 92

Интересно, Друц тоже так умеет?!

Не удержалась, спросила шепотом.

«Умею, — говорит. — Иначе, по-другому — но умею.»

«А меня научишь?!»

«Научу, — отвечает; у меня сердце от счастья чуть из груди не выскочило! Да я ж тогда... — Не я научу, сама выучишься. Когда время придет.»

Глядь — а Рашель уже к нам выходит. Улыбается.

«Телегу, — говорит, — нам выделят, до Раздольного добраться. А там до Вельска рукой подать. Ну, и харчей в дорогу — само собой.»

Я на нее гляжу — и не узнаю! Нет, узнаю, конечно, но только помолодела Рашелька, как есть помолодела! Лет двадцать скинула! Значит, и я тоже так сумею, когда на колдунью выучусь?! Дурой меня обзывали? дразнились?! Кто теперь я — и кто вы все, что обзывались?.. А?

Выкусите!..

Ну, до Раздольного мы на телеге за день доехали. Хорошо ехать! Не то что по колдобинам ноги бить. Само Раздольное — и вправду раздольное, дворов, наверное, с полтыщи будет, если не больше! Цельный город почти что! (Это, правда, я тогда так думала, пока мы до Вельска не добрались.)

В Раздольном Друц с Рашелью какие-то бумаги справили, а после мы в лавку пошли. Обновы выбирать. Я там как платье одно увидела — синенькое такое, с оборками, с воротничком зубчатым — так прямо и прикипела. Эх, думаю, Акулька, не по твоей удаче платье! А дядька Друц ухмыляется, будто услышал — и деньги из кармана достает. Ассигнациями; поверх ленточкой запечатано. Ленту ногтем подковырнул, дернул и отсчитывает приказчику аж десять рублев! Вот, говорит, Акулина-золотце, владей платьем! Я и верить боюсь, и не верить боюсь, и чуть не плачу — от радости, должно быть — а он еще и кожушок новый подать велит.

Примерь, мол, подойдет?

Уж и не помню, как мы из лавки той вышли — все, как в тумане.

А ночью сон мне приснился.

Чудной.

Будто захожу я в ту самую лавку, где мы днем были — сама захожу, без Друца, без Рашельки, без Федюньши; и точно знаю — нет у меня денег. Ни грошика. А купить мне надо и того, и того, и еще вот этого. Подхожу я, значит, к прилавку, улыбаюсь приказчику ПО-ОСОБЕННОМУ — и он мне в ответ улыбается, только у меня улыбка ОСОБЕННАЯ, а у него — словно приклеенная, неживая.

«А подайте-ка мне, любезный (это я во сне так говорю!), вон то пальто ратиновое, женское, серое, да еще вон тот зонтик, и саквояж ливерпульской кожи, что у вас на верхней полке стоит.»

«Не извольте беспокоиться, барышня, сию минуту-с!» — отвечает мне приказчик. (Это я-то — барышня!!!) И дает мне все, что было велено.

«Я беру это, молодой человек. Извольте получить деньги. Пересчитайте.»

И протягивает приказчик руку, и берет пустое место, и начинает это пустое место считать-пересчитывать, а после и говорит: «Вот вам, барышня, сдача — пять рублев и тридцать семь копеек.»

«Благодарю, любезный,» — отвечаю я во сне, забираю покупки, забираю деньги (настоящие!), выхожу из лавки, иду по улице... и просыпаюсь!

На дворе светает, скоро ехать пора — дальше, в город Вельск — а я лежу с открытыми глазами и чувствую, что — могу! Могу, и все тут! Зайду в любую лавку, улыбнусь приказчику, велю подать, чего душе захочется — и уйду!

— Акулька, ты чего плачешь? — это Федюньша спрашивает.

А я молчу.

Молчу и плачу.

Ну, в Вельске мы вообще как баре зажили. Жаль только, недолго, неделю всего. В нумерах-то — не лавки, кровати настоящие, с перинами! зеркало в полный рост; вечером кажинный раз лампу керосиновую приносят и свечи новые, даже если старые и до половины не спалили; а при входе — так и вовсе газом светят! Чтоб, значит, жильцы, коли загуляют, дорогу домой нашли.

Сам-то Вельск мы и не видели почти. Нам с Федюньшей велели в гостинице сидеть — мы и сидели. Нам и еду в нумера приносили — да на подносе, да с поклоном! А Рашелька еще нос кривила, непонятно с чего. Неужто ей и этого почета мало?! Недаром ведь Княгиней прозвали!

Поначалу оторопь брала, в роскоши-то такой; а потом, как привыкать стали — оказалось, уж и ехать пора.

Долго ехали. Я и считать-то замучилась, сбилась. В какую ж это даль едем-то? — думалось. Так и в заморские страны угодить недолго, где у людей лицо на пузе, и на тарабарском языке говорят!

Только я уж и сама понимала: глупости думаю. Знают Друц с Рашелью, куда ехать, следы заметают, как лиса, что от охотников да от собак ихних удирает. Далеко убежали — не достанут теперь ни охотники, ни собаки.

Ан нет, все едем и едем, колеса стучат, за окнами всякое мелькает — так бы и смотрела целый день!

Я и смотрела. День, другой; больше. Ажно в глазах рябить начало.

Надоело.

Переглянулись с Федюньшей — и пристали к Рашельке с Друцем: расскажите, мол, чего, а? Про страны дальние, куда едем, про жизнь мажью, про...

Те поначалу отнекивались — мол, сами все увидите. Федюньша и отстал — да только я не Федюньша, я приставучая, от тяти покойного (царствие ему небесное! из-за меня, дуры, помер, бедолага!) — так вот, от тяти покойного мне за то не раз доставалось. Да и дядька Друц уж знает — просто так не отлипну.

И то правда — нечто всю дорогу молчать будем?!

Никуда они не делись, заговорили, как миленькие; дядька Друц еще смеялся: «Тебе бы, говорит, Акулина, следователем работать! С тобой и не захочешь — а заговоришь, лишь бы в покое оставила!»

А Рашель про рыбу-акульку рассказала — в отместку, должно быть. Только я не обиделась. А она как увидела, что я не обижаюсь, сразу добрее стала, и больше из нее слова клещами тянуть не надо было...

* * *

— ...А вот и я, Аза! О чем задумалась? Подставляй-ка лучше стакан, я вина принес!

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Брызжут из глаз у Михаила-Мишка веселые искорки, пляшут озорными бесенятами. Глядь — разбежались бесенята, а за ними:

...море.

Рыба у самого берега играет, всплескивает, красуется перед чайками-проглотами блестящей чешуей. А вот вам шиш, чайки, и вам шиш, рыболовы-пустозвоны; не поймать вам меня ни клювом, ни крючком, ни сетью! ото всех уйду! Парит чайка в небе, сидит в лодке рыбак, смотрят на плеск-блеск, усмехаются про себя: никуда тебе не деться, дура-рыба, быть тебе закуской...

Славный денек выдался.

III. ФЕДОР СОХАЧ или НА КОЙ Я ИМ СДАЛСЯ?

И если вначале у тебя было мало,

то впоследствии будет весьма много. Книга Иова

Балюстрада, огораживающая внешнюю террасу заведения «Лестригон и сын», была горячей от солнца.

Коснись плечом — взвоешь на всю набережную.

— Эй, человек! Кружку пива и расстегай по-вашенски!

— Сей минут-с!

И мальчишка-половой, вихляя всем телом, умчался на кухню.

Федор блаженно откинулся на спинку стула, глянул вослед половому, облаченному в мадаполамовую рубаху сомнительной белизны, и позволил себе расслабиться.

Поход в цензорскую коллегию вышел на удивление фартовым: раз — и дело в шляпе. Слишком фартовым, чтобы это было по душе Федору Сохачу, с младых ногтей привыкшему опасливо вслушиваться в лесную тишину. И Княгиня сто раз говаривала: если незнакомое дело складывается вчистую — не спеши верить.

Вдруг приманивает судьба, чтоб больней ударить?

А тут: и здание цензорской коллегии нашел мигом, на Соборной улице. Старик в панаме и фланелевом костюме указал. Свернешь, дескать, и шныряй глазами по северной стороне — где мраморные львы у подъезда. Федор еще постоял, когда добрался, посмотрел с уважением: знатные львищи. На батюшку из Больших Барсуков похожи, только что модный хвостик на затылке не завязан.

Пальца в рот не клади.

Воспоют: «Да внидет пред лице Твое молитва моя...» — и отхватят по самый локоть.

У левой зверюги чиновник сигару курил, второй гривой морду каменную окутывал. Вот он возьми и спроси у Федора от душевного благорасположения пополам со скукой: чего мнешься? чего надо? Парень и ответил. Ухмыльнулся чиновник фарфоровыми зубами. Сюртук одернул; пепел на льва стряхнул. Давай свои бумаженции, говорит. Я, мол, товарищ начальника коллегии, разберусь. Полистал наскоро и смеется: ты, парень, передай своим, московским общедоступным — не теми бумагами репутацию поддерживают! Слово в слово передай: не теми. Есть, братец ты мой, такие бумаги...