Иногда оно светится (СИ) - Акай Алиса. Страница 70

— Мы можем сделать это. Остаться вместе.

— Не надо.

— Почему?

— Иногда у судьбы, когда она отвернется, получается стащить что-то из-под носа, — загадочно сказал он, касаясь пальцем моей переносицы, — Но дважды такие номера не проходят. Нельзя обманывать судьбу бесконечно.

— Я не понимаю тебя.

— Это ничего. Давай помолчим и посмотрим на рассвет?

— К чему дешевый романтизм, — пробормотал я, чувствуя себя немного уязвленно, — Простудимся…

— Нет, — сказал он очень уверенно, — Не простудимся.

И я сразу ему поверил.

Солнце выкатывалось из-за горизонта очень быстро, оно двигалось не робко, отстранняя слабеющий с каждой минутой серый саван ночи, оно уверенно прожигало себе путь, оттесняя последние полосы ночи все дальше и дальше.

В небе появились облака. Может, они были и раньше, но тогда я их не замечал, а сейчас увидел смазанные контуры, изломанные и полупрозрачные, напоминающие следы, которые оставляет на бумаге намоченная, но не отмытая полностью от краски кисть.

— Сегодня будет жарко, — сказал я то ли себе, то ли Котенку, то ли нам обоим, — Видишь, какое небо?

— Так же, как ночью? — невинно поинтересовался тот. Но я достаточно долго смотрел на изумруд чтобы научиться видеть мерцающие в нем искорки.

Котенок ловко отдернул голову, когда я попытался ущипнуть его за ухо, ударил меня лбом в подбородок, прижался теснее и затих.

— Космос, у нас так мало времени, Линус. Я никогда об этом не думал раньше.

— Ты скоро будешь говорить как настоящий герханец, — усмехнулся я. Но шутка не прошла, Котенок даже не улыбнулся.

— Время — это ужасная штука.

— Да. От него нельзя убежать и его нельзя уничтожить. Этого врага победить невозможно.

— Только смириться, да?

У него был такой голос, как будто он хотел чтобы его убедили. Просящий.

Смириться…

— Смиряться нельзя ни с чем, — сказал я упрямо и немного зло, — Тот, кто смирится с неизбежным — уже мертв.

Смирение — это вернейший из всех способов самоубийства.

— Так что тогда? Бороться до смерти, до самого конца? Это красиво. Нас всегда так учили. Но нас не учили, что делать, если перестаешь понимать, за что бороться. Бывает так — борешься, борешься, а потом… Знаешь, как будто участвуешь в орбитальном бою, стреляешь, наводишь орудия, уклоняешься, атакуешь… Бьешься, сжав зубы, забыв про все, а потом вдруг оказывается, что навигационный компьютер поврежден еще первым ударом и ты бился вслепую, принимая своих за врагов, а врагов за своих, или еще как-нибудь. Ты бился — храбро, отважно, хорошо, только теперь сам не понимаешь, за что… И что хуже всего — уже не понятно, что делать дальше.

— Хорошее сравнение.

— Для человека, который ни разу не был в бою, — Котенок зевнул, — И еще нас не учили тому, что может встретиться противник, с которым бороться не получается. Потому что каждый твой удар — удар по тебе самому.

— Это ты про меня, конечно?

— Ага.

— Да уж, мы с тобой замечательная пара. Стоим друг друга, как ты думаешь?

— О!

— Если об этом пронюхают имперские газеты, шумиха будет еще долго. Знаешь, всякие там светские сплетни…

На Герхане к ним тоже неравнодушны. Спившийся и сходящий с ума скай-капитан ван-Ворт — и молодой варвар с

Кайхитенна. Черт, это будет самая горячая новость года.

У Котенка на лице появилось безразличное выражение, изумруды потускнели.

— Какая разница? Я этого уже не увижу.

— Мы, — поправил я, — Мы.

— Линус…

— Один ты никуда не пойдешь, малыш.

Он сжал мою руку так сильно, что ногти почти пробили кожу.

— Нет, — его голос стал похож на его же клинок — тяжелый, отточенный, острый… — Тебе это не надо. У тебя есть путь. Пути. Все еще не кончено.

— Уже кончено, — сказал я спокойно, — С того самого дня, когда мы встретились. Кажется, я еще тогда понял, что мой последний путь отрезан.

— Но ты же не мог знать…

— Я сам перестал понимать, что я мог знать и что я знал, я вообще запутался сам в себе, Котенок. Единственное, что я понимаю теперь — мы связаны вместе. Как буксировочным силовым лучом, насмерть. Без меня ты не уйдешь.

В изумруде оказались вкрапления хрусталя, такого прозрачного, что казался почти невидимым. Они дрожали и становились все крупнее.

Изумруд… Хрусталь… Банально, старо, затерто, как много раз стиранное ветхое белье. Не было никакого изумруда и никакого хрусталя, просто в зеленых глазах, смотрящих на меня, появились слезы. И сердце уже в который раз сжало сильной невидимой рукой, так, что в нем возникла пульсация, боль. Слишком сильна была эта рука или слишком устало за последнее время это самое глупое смешное сердце.

— Перестань, — сказал я, голос беспомощно захрипел, как древняя пластинка на патефоне, — Мы еще выберемся.

— Не смиряться?.. — спросил он, — Да?

— Да! Именно так… Мы выберемся, малыш. Я что-нибудь придумаю.

— Корабль уже идет. Мы не сможем победить время, ты сам говорил.

— В этой жизни я вообще успел сказать много глупостей. Перестань плакать, пожалуйста. Я заржавею от твоих слез.

— Я… не плачу, — он шмыгнул носом, стер пальцем крохотную влажную дорожку со щеки, на ее месте осталась алая полоса, — Я не буду больше.

— Смотри мне. А то…

— А то что?

Я подхватил его на руки, осторожно внес внутрь. Небо и море сразу стали дальше, хотя нас разделило всего лишь пара сантиметров стекла. Котенок шутливо пытался отбиться, но его удары почти сразу превратились в ласки.

Мы упали на лежанку, вместе, как слившиеся сиамские близницы.

И уже не пытались говорить.

Небо было незнакомое. В нем горели те же звезды, что горели миллионы лет, те самые, которые я видел бесчисленное количество раз, но я не узнавал его. Это было чужое, не то небо. Оно нависло надо мной огромной тушей, которая могла раздавить, бескрайнее, распростершееся так далеко, что я сам уже казался его частью.

На лице была кровь. Я попытался стереть ее, руки двигались как у контуженного, смешно и жалко — дрожали, едва шевелили окаменевшими в суставах пальцами, норовили то и дело упасть как змеи с перебитым хребтом. Дышать было тяжело, я глотал воздух как воду и он ложился на меня тяжелыми пластами, давящими на грудь.

«Легкие целы, — подумал я, стирая с лица липкую гадость, — Это хорошо. И позвоночник тоже. Аммортизационная капсула все же сработала, как минимум с левого борта. Это очень хорошо.»

Я лежал на спине, в десятке метров от бесформенной кучи железа, от которой все еще шел дым. Воняло горелой резиной и пластиком, самый мерзкий запах на свете. Кажется, что он пропитывает легкие, отчего на них появляется черная копоть, режет грудь, заставляет глаза слезиться. Отвратительный, ужасный запах…

Огня не было, только тлели заросли сухого кустарника, на которые мы упали. Странно, что я сам не сгорел, температура здесь должна была быть чертовски большой. Я стал ощупывать себя в поисках ожогов, нашел несколько, но неопасных, на лице и шее. Встать было труднее. Меня шатало из стороны в сторону, ноги сами собой разъезжались, я словно пытался стоять на качающейся палубе корабля, идущего сквозь штормовые волны.

Через некоторое время удалось встать на колени и тогда меня вырвало какой-то горькой желчью. Откашлявшись, я долго стоял на четвереньках, пытаясь сосредоточиться на том чтобы перестала кружиться голова. Кажется, в ней что-то сместилось — окружающий мир плыл, то и дело окутываясь белесым тошнотворным туманом. Сострясение?

Наверно. И правая нога еще… Вроде перелома нет. Связки… Космос, ты добр, спасибо тебе, старик. Спасибо, отец. Уберег, черт, уберег… Не думал, что получится… Я молиться тебе буду, я…

Я заплакал, но не почувствовал слез на обожженных и залитых засохшей уже кровью щеках. Мой летный комбинезон почернел, местами оплавился, на груди висела блестящая металлом бахрома — то, что осталось от рации и системы жизнеобеспечения. Шлем валялся неподалеку — покрытое огромными вмятинами тусклое яйцо. Должно быть, я снял его бессознательно, уже после приземления. Если падение с таким ускорением и на одной едва тянущей аммортизационной капсуле можно называть приземлением…