Иногда оно светится (СИ) - Акай Алиса. Страница 68

— Это проще, — согласился он. Его ноздри раздулись — вероятно он почувствовал запах порохового нагара из ствола. Старый, неприятный запах.

— Котенок… Слушай меня очень, очень внимательно. Игры кончились. Я могу выглядеть как старый пьяный добряк Линус, но если мне придется делать выбор, я сделаю его не колеблясь.

— Для человека, который не колеблется, ты произнес уже слишком много слов.

Я не сдержался. Те слова, которые я сказал ему, были не просто обидными. За них не могло быть прощения. Это было худшее из того, что я знал, яд, кислота, заключенные в слова. Я бил в него, залпами, безоглядно, ненавидя сам себя, переплавляя стыд и злость все в новые слова. А он молчал в ответ. Человек, который пытался отсечь мне голову. Называвший герханским грязным ублюдком и сволочью. Смотревший на меня с такой ненавистью, что у меня резало в глазах. Молчал. И только глаза его, в темноте цвета старого потемневшего изумруда, выражали что-то. Что-то спрятанное глубоко, дрожащее, какой-то полунамек, запах…

И я выдохся. Положил ружье на песок, обхватил голову, закрыл глаза.

— Линус.

— А?

— Линус.

— Да, малыш.

Он положил руку мне на затылок, я со вздохом выпрямился и взглянул на него.

— Кажется, я знаю, почему ты меня боишься.

Я зашарил рукой по песку, нащупывая сигареты.

— На самом деле ты боишься за меня. Это Элейни. Ты боишься, что со мной будет то же самое.

Сигарет не было, острые песчинки вонзались под ногти.

— Поэтому ты избегаешь меня. Ты можешь меня целовать, но ты боишься показать мне свое сердце.

Я хотел сказать что-то язвительное, вроде того, что учить варвара языку по томику стихов — то же самое, что учить ребенка компьютерному коду. Я хотел сказать, что все это ерунда и не стоит тратить на это время. Я хотел… Я хотел курить. А сигарет не было и пальцы напрасно блуждали, пытаясь их нащупать.

— Ты чувствуешь вину — за него. И стыд. За то, что не уберег его и не смог уйти за ним. А теперь думаешь, что то же самое будет со мной. Поэтому ты смеешься, пьешь вино, шутишь. Делаешь вид, что…

— Перестань. Не надо.

— И убить себя ты пытался только для того чтоб спасти меня.

— Это был мой долг. От которого я сбежал, который висел надо мной. Я должен был уйти как только узнал про смерть Элейни.

— Нет.

Сигарет не было. Ну да, я же забыл их на верхнем ярусе маяка…

— Ты хотел убежать. Чтобы спасти меня.

Наверно, я мог сказать что-то очень уверенное и спокойное, посмотреть на него твердым ледяным взглядом, хмыкнуть, улыбнуться. Наверно, я мог сделать очень много правильных вещей… Но почему-то у меня это никогда не получалось.

— Я — твоя смерть, — сказал я тихо, так тихо, что волны почти заглушили меня, — Я не прикоснусь к курку, я убью тебя только тем, что жив сам. Я — самое большое ружье из всех, что ты видел, малыш. И оно смотрит на тебя. Я ублюдок и трус, у меня нет права говорить о чести и достоинстве. Но еще раз оружием я не буду.

Он расслышал.

— Ты врешь.

— Нет. Если я умру, ты сможешь вызвать своих и тебе не придется убивать себя чтоб не попасть в плен к имперцам.

Он побледнел, хотел что-то сказать, но я жестом оборвал его.

— Котенок, любовь — это такой цветок, который цветет одну ночь. На Герхане есть такие. Но в его лепестках яд. Если сорвать его голыми руками, через несколько часов наступит смерть. Мучительная, гадкая. Один раз я уже видел, что может быть. И я поклялся, что никогда не увижу этого во второй.

— Ты боишься, что не сможешь дать мне любви.

— Да, — сказал я.

Это слово оказалось неожиданно коротким, но в него почему-то вместилось почти все. Боль, усталость, надежда, тоска, ненависть. В него вместилось почти столько всего, сколько вместилось во всю мою жизнь.

— Линус…

Вроде бы он оставался на месте, но я почувствовал, как ко мне прижимается его узкий худой бок. Я опять слышал удары его сердца.

— Что?

— Мне ничего не надо. Просто побудь со мной.

Я хотел приподняться, но ударился ногой о лежащее ружье.

— Ты самое ужасное, непонятное и мешающее существо в мире, — сказал я сквозь зубы. В висках засели занозы злости, а под сердцем расплывалось что-то горячее, карамельно-тягучее, — Никто за всю жизнь не приносил мне столько неприятностей, сколько ты. Ты самоуверенный маленький варвар, который может войти к кому-то в душу, не вытерев перед этим ног и у него еще останется совесть строить из себя беззащитного ребенка.

— Да, — прошептал он мне в ухо, — Да…

Его губы искали меня. Он сидел рядом, все такой же нахохлившийся, мокрый от бриза, с покрытыми холодной влагой плечами. Одинокий, брошенный котенок. Лисенок, который слишком привязался к хозяину чтобы найти в себе силы вернуться обратно в лес. Мы в ответе за тех, кого приручили. Но иногда, приручая кого-то, мы приручаемся сами. И это самый худший, самый ужасный, самый неприятный вариант.

Это конец.

Я поцеловал его. Не так, как обычно, сильнее, пытаясь впитать в себя его запах, его дыхание. Котенок обмер от восторга и ужаса, оцепенел, напрягся. Я поцеловал его в шею, стал гладить спину. И он обмяк, затрепетал. Ночь сгустилась вокруг нас, завертела в непроглядном коконе, но холода уже не было. Было что-то другое.

— Я люблю тебя, Котенок, — шепнул я, — Я проклятый герханец и я люблю тебя.

Он выдохнул, как-то особенно резко и громко.

Я поднял его на руки, он оказался совсем легким.

— Лии-и-иинус…

— Да. Да. Миллион раз да.

Наше дыхание сбивалось, я чувствовал себя ужасно неловким, неуклюжим, огромным. И я понимал, что проиграл.

Самое большое поражение в жизни. Единственное. Но безнадежное, которое уже не выправить никак, даже если взять ружье и прострелить себе голову. Я проиграл.

Дверь была все еще открыта, большой серый прямоугольник. Она уже не выглядела частью Космоса. Мы вошли внутрь, я двигался больше наощупь. Котенок тяжело дышал, он неумело гладил меня по спине и одновременно выгибался так, что едва не задевал головой стену. Мы поднимались, очень медленно, так, что у меня было бы время посчитать каждую ступеньку, если бы я захотел это делать.

Морской ветер кружил голову, он пробрался вслед за нами и теперь крался следом, наступая на пятки и дуя в спину.

Я что-то бормотал, но сам не успел схватить смысла произнесенных слов, они срывались с губ ночными бабочками и вспархивали прежде, чем я успел спохватиться. Я шел бесконечно долго и каждый удар моего сердца сливался с другим ударом, еще более гулким и громким. Под сердцем было горячо, как в доменной печи, этот жар наполнял все тело непонятной крупной дрожью, ломящей кости сладостью.

Это было сумасшествие и я был частью него.

Так ни разу и не выпустив друг друга, слившиеся в болезненно-сладостном объятии, мы поднялись на самый верх. Оттуда было видно море. И ночное небо. В нем плыли лоскуты, призрачные и полупрозрачные, огромные небесные медузы. И сквозь них просвечивали серебряные глазки звезд, казавшиеся в эту минуту особенно далекими.

«Что со мной?» — успел подумать я, почти оглушенный собственным сердцем, полуослепший. Котенок потянул меня в сторону лежанки, очертания которой едва угадывались в темноте. Я слышал его сладкое сопение и чувствовал, как тонкие руки пытаются обхватить мой торс.

Кажется, я услышал что-то прежде чем ночь окончательно рухнула на нас и погребла под осколками неба.

Кажется, этот голос был знаком.

«Может быть, ты просто счастлив».

После этого я уже ничего не слышал.

ГЛАВА 17

Светало. Я хорошо видел, как серое небо, похожее на дно высохшей лужи, светлеет, теряет глубину, словно мельчает. Солнца еще не было видно, но вдоль горизонта уже появилась тонкая белая полоска. Скоро она станет золотистой, потом малиновой, а потом из-за нее выглянет кажущийся едва теплым диск, поплывет вверх, с каждой минутой наливаясь цветом.

Воздух в такое время — как разбавленное вино. Его хочется пить, подставлять ему лицо, впитывать порами горячей и влажной после сна кожи. Залитая серым комната кажется своим собственным призраком, она становится больше и предметы в ней, при свете дня имеющие привычные и четкие очертания, тают, искажаются, становятся тенями. Линус, старый ты дурак, когда ты в последний раз просыпался на рассвете?..