Бойня - Петухов Юрий Дмитриевич. Страница 29

Хреноредьев трясся осиновым листком, боялся поднять голову.

Пак с усилием оторвался от камня, на вершок, не больше. Открыл один глаз.

Первое, что он увидал, что ошеломило его и повергло, было необъятное и неестественно прозрачное, необыкновенно чистое, голубоватое небо. Пак и не предполагал, что можно сразу видеть столько ясного незадымленного пространства, на столько десятков, сотен, тысяч метров! И это было сказочно красиво! Но это было и чудовищно пугающе! Лишь потом он разглядел в бездонном и бескрайнем небе ослепительное солнце. Он даже не понял сначала, что это солнце — настолько оно было непривычным, непонятным. Не тусклым, расплывающимся в туманной пелене диском, не полуслепым фонарем, а мощным прожектором, направленным прямо в глаза. И смотреть на него было больно.

— И-ех! Это ведь все мое! — простонал Буба не своим голосом. Схватился руками за плешиво-всклокоченную голову, забился в истерике. — Ведь я… ведь я там жил, и-ех!!! Ведь я же ничего не видел!!!

Хреноредьев из своего угла тоже понемногу присматривался. Его уже не так трясло.

И все-таки было просто жутко!

Паку казалось, что он сейчас упадет в эту синь, что он провалится в безоблачную и бесконечную пропасть неба. И он, что было мочи, держался за каменный пол, пытаясь нащупать в нем шероховатости и выемки, чтоб зацепиться, чтоб хоть как-то удержаться.

— Смотрите, смотрите!

Отшельник занимался своим делом. Он присосался к новой банке, тянул понемножечку, смакуя. Не отвлекая от диковинного зрелища гостей незваных.

— Вот те и едрена-матрена! — подал голос из угла Хреноредьев. Голосок был дрожащим и слабеньким. Но инвалид бодрился: — Ето прям как в песне, едрена, иех, загудели-зазвенели провода, мы такого, едрит мене дурака старого, не видали никогда-а!

Больно было смотреть в эту чистоту и ясность, в эту синь и прозрачность. Но Пак расхрабрился — и смотрел, смотрел, да еще как! Вытаращив все свои четыре глаза, не отрываясь, боясь упустить хоть что-то! И боязно было, и мороз по хребту волной продирался, и кишки сводило, но он смотрел и смотрел.

Под фантастическим небом стояли дома — трехэтажные, двух, одноэтажные, больших не было. Но это были дома! Это были не лачуги и хибары, не бараки и корпуса… это были дома! Красивые, будто выписанные талантливым художником или вырезанные мастерским резцом. Дома утопали в чем-то пышном, мягком, зеленом. Паку пришлось пристально вглядываться, прежде чем он понял — это же деревья! Черт возьми, деревья, кусты! Но он никогда не видал таких деревьев и кустов, он никогда не видал такой травы! Те жалкие коряги, колючки, голые ветки и стволы, что торчали из грунта в их поселке и на окраине, не шли ни в какое сравнение с этой пышной зеленью, с этим безумством рвущейся к солнцу листвы.

— Ты нам морочишь голову бредовыми картинами, мудрец! сказал он карлику. — Ты нам делаешь больно! Зачем?!

— Смотрите! Смотрите! — только и ответил тот. Пак подполз ближе, метров на семь или восемь. Он увидал несколько фигурок — длинноногих, стройных.

— Туристы?!

— Да, Пак, это именно туристы, ты не ошибся! Только теперь не они туристы, а вы сами! Хочешь туда?

— Нет! Ни за что!!! — завопил Пак.

— А я хочу-у, — промычал неожиданно Буба.

— И меня не забудьте, едрены торопыги! — закричал из угла опамятовавшийся Хреноредьев. Он все боялся, что упустит чего-нибудь или что ему не достанется чего.

— А ты не бойся, Пак, подойди ближе, тебя никто не тронет, поверь мне.

— Нет!

Пак закрыл глаза руками.

— А я хочу-у!!!

Буба вдруг подскочил и побежал. В два прыжка он преодолел немалое расстояние, ткнулся было… но отлетел, упал. Стена, видно, оставалась на своем месте.

— Не спеши, Чокнутый! — предупредил Отшельник. Пак убрал руку. Его как магнитом тянуло в пугающую пропасть.

— А это кто? — спросил он.

— А это дети, они бегают по лугу и играют, — ответил Отшельник. — И играют они не так, как вы, в них нет той жестокости и нетерпимости. Ну, смотри же! Ты все еще ненавидишь этих существ?

Пак видел, что и взрослые и дети вполне миролюбивы, что они улыбаются и смеются, что они радуются жизни и любят друг друга. Но он знал и о другом.

— Да, я ненавижу их! — сказал он твердо. — Я их всех ненавижу!

— Не торопись с выводами, Пак! Подойди ближе к краю!

Пак подошел вплотную, протянул клешню. И почувствовал, что никакой стены нет.

Никогда в жизни Чудовище не спало так хорошо. Сон был легок и невыразимо сладостен. Ему снилось, что жива еще мамаша, что не сварился в прорвавшейся из трубы струе отец, большой и сильный мужчина — наверное, и страшный своим обличием для кого-то, но только не для него, Бита. Ему снилось, что он лежит в крохотной деревянной люльке — маленький, слабенький, беззащитный, но всеми любимый, что мать его нежно укрывает чем-то и напевает вполголоса старинную колыбельную, каких он потом не слыхивал ни разу. Ему снилось, что оно вовсе не чудовище, что оно ребенок — он, беззаботный, что-то лопочущий по-своему младенец, безмятежно улыбающийся и матери, и отцу, и потолку в хижине, и всем заходящим, и вообще всем на этом свете… И так было приятно лежать в мягкой постельке, под одеяльцем, так приятно было покачиваться вместе с люлькой, что и просыпаться не хотелось!

Так можно было лежать вечно! Лежать и радоваться, забыв про все тяготы и невзгоды, про этот грязный и поганый мир. Зачем вспоминать о нем?! Ведь во сне все так прекрасно! И Чудовище погружалось все глубже и глубже в заволакивающую истому, его опутывала паутина дремы, вязкая и сладостная трясина засасывала, не давала вырваться, выбиться на поверхность. Да Чудовище и не стремилось никуда вырываться или выбиваться, ему и так неплохо было! На остальное наплевать! Когда еще удастся так хорошо поспать, посмотреть такие чудные, завораживающие сновидения?!

И все-таки в какой-то момент что-то его насторожило слишком уж приторным, сиропным показался сон. Не могло быть такого, ну ни как не могло! Ну и что?! нашептывало подсознание, ну и что?! мало ли чего не бывает на свете! спи, и радуйся себе! сейчас ты поплывешь по большой широкой реке, поплывешь по ней, не касаясь прохладных струй, и тебя унесет течение, и тебе будет так хорошо, как никогда не бывало! наплюй на все остальное! спи! смотри эти дивные сны! поддайся этим чудесным грезам! не надо просыпаться! там дрянь! там мерзость! там проклятая повседневная жизнь, в которой все тебя ненавидят и все тебя гонят! там за тобой охотятся! там тебя преследуют! а здесь ты желанный гость! река вынесет тебя в огромный и теплый океан! будет светить солнце, будут плескаться волны! и ты будешь вечно по ним плыть! а там… там тебя убьют! ты не убережешься, нет! они настигнут тебя! и смерть будет мучительной, страшной! нет, тебе не нужно всего этого! Зачем?! ты уже обрел все, что искал! ты плывешь… смотри, как здесь хорошо! ничего похожего ты не найдешь нигде в мире! здесь твое место! это твой путь! твоя колыбель — твой корабль, твой дом, ты сам! а будет еще лучше! ты растворишься в этом океане! весь, без остатка! ты сам станешь океаном — бескрайним и бездонным, бессмертным, вечным…

Нет! Чудовище уцепилось за краешек ускользающего сознания. Нет! Мне еще рано в океан! Я не хочу плескаться и плыть! Я не желаю быть водой! И вовсе не собираюсь жить вечно! Мне не нужно бессмертие! Я сам прерву свою жизнь, когда расколочу все эти мерзкие стекляшки! Я сам перережу себе глотку! Но не теперь! Теперь растворяться, уходить, становиться водой еще рано! Наверх! На поверхность! Вон из люльки! Вон из болота! Только туда, вверх!

С невероятным напряжением всех нервных и психических сил, обливаясь потом от этого напряжения, с рвущимся из груди сердцем оно проснулось. Приоткрыло один глаз.

Лежалось хорошо, лучше и мягче, чем в люльке. Пол был самой настоящей периной! Да и сверху прикрывало что-то мягкое, теплое. Чудовище попробовало пошевельнуться. Но у него ничего не получилось — это самое теплое и мягкое одеяло сковывало движения. Пришлось открыть еще три глаза, с разных сторон, чтобы оглядеться толком.