Бойня - Петухов Юрий Дмитриевич. Страница 63
— Ни хрена ты старших не уважаешь! — пробубнилон отечески.
Пак расхохотался.
— Сам ты, Хреноредьев, свою фамилию задеваешь. Вот и тресни себя по лбу костылем. Тресни, тресни! — Он подошел вплотную похлопал растерявшегося инвалида по плечу. — Ладно, пойдем твой сундук смотреть.
Умный Пак почти сразу догадался, что инвалид говорил про телевизор. Он и сам раньше ни черта не знал, спасибо подружке—Попрыгушке, много чего показала, многому научила. Зазноба любимая, где же ты?!
На этом восхождении Хреноредьев Дважды падал с каркаса, набил себе две шишки на лбу и стал похож на рогоносца. Но Пак ему помог выкарабкаться наверх.
Мужичонку с сундуком нашли не сразу. Да тотна них опять же не поглядел. Только спросил по-своему:
— Выпить есть?
Инвалид ничегоне понял, он языками, кромеподкуполь-ного, не владел. А Пак ответил:
— Самим бы кто дал!
И уселся без спросу перед сундуком-телевизором. На экране несколько голых мясистых баб елозили друг по дружке, облизывались плотоядно и томно щурили крашенные глазища. Хреноредьев сразу обильно вспотел и принялся тяжело дышать. Пак смотрел хмуро, бабы его не возбуждали, голова была забита всякой всячиной, да и где им сравниться с Ледой!
— Во! — хвастливо прохрипел плюгавый мужичонка из-за огромного воротника. — Сам нашел тута, сам отладил, антенну приспособил… — он показал грязной рукой на какую-то длиннющую проволоку, взбегающую вверх по мусорной куче. — Ну, ладно. Теперь выключать можно, интересное кончилось, теперь дрянь всякая пойдет, новости, политика.
— Чегой-то он тарабарит все время, — переспросил у Пака инвалид, — никак не разберу, едрена!
— Не разберу, — передразнил Пак. — Языки знать надо, а ты не знаешь ни хрена… потому что редьки мало ешь!
Хреноредьев раздулся, побагровел, закатил глаза и приготовился было заорать. Но вдруг увидел, как на его ноги смотрит мужичонка. И проглотил язык.
А плюгавый тем временем перевел взгляд на лицо Умного Пака и совсем обалдел. Таких он еще не видывал — с хоботами и четьфьмя глазами. Он даже протер воспаленные веки свои. Но урод с хоботом не исчез.
— Чего перепугался? — вежливо спросил Пак и почесал шрам над переносицей опухшей клешней.
— Да не-е, я ничего, — тут же развеял его сомнения плюгавый, — все путем. Вы тут глядите пока, а я за пузырем сгоняю. Выпьем по чутку?! — И сделал выразительный жест, щелкнув себя пальцем по горлу.
— Это мы завсегда, едрена! — кивнул сообразительный Хреноредьев.
Плюгавого как ветром сдуло.
— Не нравится мнеон, — процедил Пак. И сплюнул себе под ноги.
Он пересел на пустую кастрюлю с рваной дырой на боку. Уставился в экран телевизора. Пак почему-то думал, что непременно покажут Леду, что он убедится — с ней все в порядке, а может, и адресок подскажут, где она обитает ныне, ведь должна же она где-то жить, коли в тюрьму не посадили. Эх, Леда, Леда! Только и было во всей горемычной жизни Умного Пака одно светленькое маленькое, быстро потухшее пятнышко, одна-единственная беленькая полосочка — это она, любушка ненаглядная.
Но Леду не показывали. А показывали, как и наобещал плюгавый, всякие новости, большую часть которых Пак не понимал — какие-то ухоженные, холеные туристы, которые здесь у себя и вовсе не туристы, жали друг дружке руки, притворно и белозубо улыбались, говорили чего-то, дергал бровями ведущий, раскатывали машины, толпились нарядные и сытые толпы… и все это перемежалось полуголыми бабами, которые вертели в руках беленькие тряпочки, подносили их к лицам и удовлетворенно вздыхали, будто только что слопали по три миски баланды. Пак знал, что тут баланду никто не ест, тут жратвы навалом, а пойла еще больше, но только не для хоботастых и четырехглазых, да и не для трехногих инвалидов. Пак даже чуть не задремал. Но от вида появившихся на экране полуразрушенных труб и колючей проволоки у него будто молния под черепной коробкой полыхнула, сразу прояснилось, он стал понимать почти все, сердце забилось неровно и судорожно.
— …обстановка в Подкуп олье продолжает оставаться напряженной, — равнодушно, слегка вскинув бровь, поведал диктор. — Наиболее разумные и прогрессивно настроенные мутанты, желающие перемен к лучшему, продолжают создавать по всей территории Резервации народные демократические движения и фронты, они требуют отмены всех ограничений на свободу слова, перемещений по Резервации, свободу собраний и построения правового государства. На митинги под знаменами демократии выходят десятки тысяч, они не хотят жить по-старому…
Пак глядел во все глаза. И не верил себе. Прямо посреди бесконечных развалин, в копоти, грязи, дыму бестолково толпились, шли, мешая друг другу, наступая на ноги, падая, толкаясь и спеша будто к раздаче, сотни, а может, и впрямь, тысячи родных до боли существ — разноликих и непохожих, кривых, кособоких, пузатых, тощих, немощных, здоровенных… но это был не поселок, не их поселок, и не какой-то другой, это было как сто поселков вместе, Пак никогда не бывал в таких местах, болтали, правда, разные про всякие там города, но Пак не верил. А теперь вот гляди и думай, хочешь верь, хочешь нет. Тут и там толпы собирались вокруг крикунов, которые залазили на руины и кричали что-то яростно и призывно. У многих в руках, лапах, конечностях трепыхались на палках тряпицы и бумажки с надписями: «Даеш димакра-тюю!», «Мы ждем пиримен!», «Свабоду!!!», «Западным трубам — низависемость!» и прочие, Пак не успевал прочитывать их. Ему казалось, что смирные и тихие, никогда ничего такого особого не желавшие обитатели Подкуполья, белены объелись и посходили с ума.
Хреноредьев, и тот, перестал сопеть и чесаться, подполз к «сундуку» вплотную и только вздыхал изумленно. Хреноредьев читатьне умел, но своих он узнал сразу, захотелось туда, в гущу событий, в родимые края.
— Чего ж они, едрена! — взвыл он. — Да нешто так можно, Хитрец?!
— Заткнись! — оборвал его Пак. А бровастый диктор верещал свое:
— …передовые слои населения Подкуполья начинают прозревать, тяжко и медленно идет прогрессивный слом в сознании. Но… — голос ведущего стал суровым и праведным, обличающим, — но не все в Резервации желают перемен. Окопавшиеся тут и там ревнители дедовских традиций и старого тоталитарного порядка тут и там устраивают поджоги, взрывы, диверсии! Окопавшаяся реакция не дремлет…
Дыму и смрада на экране стало еще больше. Загрохотали выстрелы, заклубились черные дымы, ударило к серым небесам ярое пламя из трубоводов. И тут же, на поселковой площади — трупы, искореженные тела, выломанные руки, застывшие в смертной тоске глаза, кровь, пепелища, повешенные, расстрелянные, забитые, и снова пепелища, развалины, черные клубы и смрад. Пака затрясло. В страшных дымах он видел то, чего не было, что давным-давно прошло — покосившуюся трибуну, распятого папаньку в новехонькой телогрейке с вышитыми на ней голубями мира, огонь, корчи, муки… Папанька давно на небе, вознесся вместе с черным дымом. А все преследует его, Пака, все не дает покою!
— …перед нелегкой дилеммой стоит мировое сообщество, — накручивал слово на слово диктор, пугая зрителей, — или оставить нарождающуюся демократическую общественность пробуждающейся Резервации один на один с силами реакции, с этим красно-коричневым тоталитарным оплотом мракобесия и глухого зоологического шовинизма окопавшихся выродков, готовых, как вы видели, на самые жуткие и кровавые репрессии по отношению к инакомыслящим, алчущих затоптать ростки молодой демократии своими кованными сапожищами… или ввести в Резервацию миротворческие силы, способные оказать всеобъемлющую поддержку идущему процессу обновления… Президент склоняется к последнему. Во имя мира, во имя процветания и гуманизма! Во имя демократии! — С последними словами у бровастого диктора на глазах выступили слезы.
И тут же вновь затрещали пулеметы, загрохотали пушки, что-то мельтешаще-пятнистое задергалось, забегало в черных дымах, проявилась на миг знакомая, хамоватая рожа Гурыни-младшего, снова ударили очереди, запричитали раненные бабы над трупиками скрючившихся и безвольно обвисших на их руках детей. Пака уже трясло крупно, неостановимо, зло. Он готов был сам ринуться в этот дым, в этот смрад, в этот непонятный бой, где убивали и умирали неизвестно за что, где воцарился сам ад! И это тихое, позаброшенное, мирно вымирающее Подкуполье?! Пак сжимал голову клешнями. Нет! Тут что-то не так! Он вспомнил ту, самую первую бойню на пустыре, когда туристы обложили его ватагу. Они беспощадно расстреляли всех: Близнецов-Сидоровых, Бумбу Пеликана, Грюню, Гурыню-старшего, балбеса Бандыру, Коротышку Чука… никто не ожил, они были хилые, больные, они бы и сами долго не протянули, лет по пять — по десять, но их били в упор! Пак помнил тот смертный ужас, когда его гнали на броневике в свете прожекторов, потом настигли… это была лютая смерть. Они никого не жалели. Верно! Но Пак не помнил, чтобы сами посельчане, и с их поселка, и с других, дрались так остервенело, не щадя животов… нет, никогда такого не было, могли врезать по лбу, промеж ушей, могли передраться после принятого из краников пойла. Но до смертоубийства никогда не доходило. Почти никогда. Смерть и кровь принесли в поселок туристы — красивые, длинноногие, холеные… И вот опять смерти, много смертей. Тут что-то не так.