Бойня - Петухов Юрий Дмитриевич. Страница 65
Все чаще им навстречу попадались какие-то люди с флагами и тряпицами. Они шли кучками, и глаза уних горели. На паломников этилюди смотрели как на ненужный никому мусор.
— Кто это? — спрашивал Додя у старичка. Тот объяснял:
— Городские. Раньше не ходили, а теперь все ходют и ходют.
— Видать, правду знают, — заключил Доля.
— Почему это? — не понял Мухомор Московский.
— Глаза у них правдой горят, будто ничего кроме правды и не видят!
Старичок покивал, похихикал, обругал Мустафу, чтоб вперед не забегал. Ему самому в ватаге среди паломников веселей было, и не так боязно. Чем ближе оставалось до города, тем меньше стреляли, палили, жгли да вешали. Видно, у города и в окрестностях диверсанты не водились.
Наконец из смрада и смога начали выступать неясные, но огромные развалины, каких в поселке никогда не видывали. А вот труб становилось все меньше. И проволоки колючей убавлялось.
— В городе благодатно, — приговаривал Мухомор, улавливая настроение, — город, это место непростое, я вам много чего про город расскажу, дай только бог, добраться! Я грамоте разумею, много читал да и с людями толковыми общение имел, со мной не пропадете. Эх вы-и, провин-циялы!
Додя кряхтел, поправлял толстый шарф на шее, но не препирался. Старичок им сейчас ох как нужен был.
— Это не город еще, а пригород только, — вещал Мухомор, — а вы уж и рты поразевали, село!
Издали, сквозь туман паломники узрели и вовсе непонятное для них и величественное, одним словом — чудо света! На площади, на самом чистом месте, вдалеке от развалин стояли два огромных ржавых почерневших шара. И прямо от них вверх шел несусветно великий и толстый столб, увенчивающийся набалдашником. Эдакое великолепие можно было только в сказке увидать.
— Стоит, — важно сказал Мухомор, — и еще тыщу лет простоит.
— Да ну?! — изумился Мустафа. — Моя не верит!
— Вот тебе и да ну! Одним словом, из титана сработано! — торжественно заключил умный старичок.
— А чиво это — тытан? — не понял любопытный Му-стафа.
— Не знаю, там не было прописано, — не моргнув глазом, ответил Мухомор. — Сказано только — на века, любые бури, холода, войны и катаклизьмы, мать их, перестоит!
Додя Кабан выразительно покачал головой. Город! Вся правда в нем. А вокруг вранье да дурь!
Они прошли еще немного, и стало видно, что увенчивает столб вовсе не набалдашник, а чья-то лысая, лобастая голова с утино торчащим носом, перекошенной челюстью да вдобавок в очках.
— Кто ж это, — восхищенно выдохнул Тата Крысоед, — небось, генерал? Или министр?!
— Сам ты генерал, обезьяна! — сказала Охлябина и ткнула Тату в бок. — Мынистр хренов!
Старичок Мухомор смерил обоих презрительным взглядом, будто смотрел не с высоты своего вершкового росточка, а с верхотуры грандиозного монумента. Но все же растолковал неучам-деревенщинам.
— Это гений всех времен и народов, олухи, родной отец всей подкупольной демократии, учитель и просветитель. А зовут-то его, как прописано было в умных книгах, Андрон Цуккерман, понятно?! Не вам чета, не Кабан какой-нибудь, и не Кука Обалдуй, и не Охлябина… Сейчас и имен таких давать людям не могут, разучились. Он всем глаза открыл, знатный был человечище — матерый, подковы в кулаке гнул и трактаты писал, кого куда посадить и где резервации делать, а где нет. Сам-то так и помер, сердешный, а по его заветам Барьер поставили, чтоб, значит, все поровну, чтоб два полушария — с трубами и без труб. Ой, матерый, едрит его! Весь город сгнил да рассыпался, а он стоит… потому что учение верное, вот так!
Додя Кабан благоговейно сдернул драную шляпу с головы, прослезился. Кука Разумник начал было осенять себя крестным знамением, но потом сообразил, что монумент на икону не очень похож, да и среди святых один только лысый был, но звали его не Андроном, а Николой, и про барьеры он ничего не проповедовал, наоборот, учил грешных людишек, что никого разделять не надо… разве сравнишь с этим — этот вон, выше небес, стоит утесом в облаках, как об него только тарахтелки не стукаются.
От памятника гению всех времен волнами расходился шумливый, гомонливый народец. Вокруг чугунных шаров кипело и бурлило. Паломники сразу сообразили, что если и есть где-то в городе правда, то только там. Народец шел возбужденный и взбудораженный, будто ему вот только сейчас, там, у подножия этого вселенского столпа демократии, открылась чистая и абсолютная истина. Доля Кабан даже не решался подойти к идущим, порасспросить — с грязными сапожищами-то да в их светлые души! Мухомор вслух читал надписи на транспорантах, и от них кровь начинала бить в виски, хотелось закричать на весь мир, во всю ивановскую: «Долой!!!» Еще не дойдя до источника правды, паломники начали ощущать такой зуд в сердцах, такое жжение, что становилось ясным — не так жили, неправильно, и все вокруг неправильное и гнусное!
В одной из кучек, кучковавшихся у столпа, кто-то вдруг в пылу завязавшейся дискуссии заорал, завизжал, сцепился, упал под ноги остальным и закрутился клубком из нескольких пар рук и ног. Обступившие драчунов били их древками флагов и плевались. Но утихомирить спорящих не удавалось.
— Горячий народ-то в городе, — философски заметила Охлябина.
— Молчи, сука! — прошипел на нее Додя Кабан. — Чего ты можешь понимать в этом! Тут, дура, борьба идей! Тут судьба Подкуп олья решается!
Охлябина надулась и отвернулась от Доди. Она пока ни черта не понимала и не хотела скрывать этого, строить из себя шибко умную.
Мустафа все качал бритой головой и цокал языком. Он тоже ничего не понимал, но делал важный вид, пока не попал под ноги хромому Тате Крысоеду. Тот дал Мустафе подзатыльник, и вся важность куда-то улетучилась.
Наконец они подошли настолько близко, что прогорклый ветер начал доносить обрывки слов:
— Обалдуи! Недоумки безмозглые… процесс пошел! Выродки… набитые! И не будет вам… Свобода, равенство, братство, мать вашу!
Ничего понять было невозможно. Но старичок Мухомор задрал нос, закатил выцветшие глазенки и сказал с придыхом:
— Как по писанному загинает. Одно слово — пророк! Внемлите, деревенщины!
Тата дал подзатыльника и Мухомору, чтоб не зазнавался. Тот кубарем полетел с ног. Но тут же встал, отряхнулся и захихикал, как ни в чем не бывало. За свою некрасивую выходку сам Тата получил затрещину от Кабана, прямо на ходу, не время было останавливаться, ведь слова правды звучали все отчетливей.
— И как богатому верблюду, мерзавцы, не пролезть в игольное ушко, так и всякой окопавшейся сволочи не проползти на своем скользком брюхе в рай демократии! Я вам говорю! Ибо погрязли!
Трезвяк замер как вкопанный. Он не мог поверить своим ушам.
Мустафа дал ему пинка.
— Чиво стоиш!
— Это же Буба, — еле слышно пролепетал Трезвяк.
— Какая ишо буба! — не понял Мустафа.
— Чокнутая… тьфу, Чокнутый! — от волнения язык у Трезвяка начал заплетаться. — Буба Чокнутый, односельчанин наш!
— Молчи! — вдруг оборвал его Додя Кабан. Он чего-то внезапно перепугался, зрачки расширились, ноздри раздулись — вот-вот пар повалит.
Трезвяк смолк, от греха подальше. Один только старичок Мухомор поглядел на него сочувственно, пожалел, но сказать ничего не сказал, лишь слезу смахнул с дряблой, поросшей старческим мхом щеки.
Пламенный оратор стоял на хлипкой, трескуче-покачивающейся, но высокой трибуне прямо меж огромных шаров. Отсюда, снизу, лобасто-ушастой головы гениальнейшего мыслителя видно не было, она терялась где-то в заоблачных высях, там, где ей и надлежало пребывать. Но рука оратора, воздетая к небесам, указующим перстом напоминала о незримом божестве.
— Разве так он завещал жить вам, ублюдки?! Аки тупая и богомерзкая саранча бродите вы тут, у стоп моих, и не разумеете ни хрена! Разве так живут в цивилизованном мире?! Нет! Не так! Где свобода у вас, выродки, где лавки, где магазины, где рынки свободные, вас я спрашиваю, отступники и негодяи, где… колбаса?! Нет! Нет у вас колбасы! Ибо господь оставил вас… и прах Учителя вашего, — перст снова вонзился в небеса, — корчится и стонет во гробе своем! Ибо порушены заповеди! Ибо нельзя так больше жить! Без колбасы! Без демократии! Без права каждого на самоопределение! Без су-веринитету, мать вашу! Простым пилигримом — странником с посохом в руке моей прошел^ по святым местам За-барьерья!