Мясной Бор - Гагарин Станислав Семенович. Страница 27
Беляков разговаривал с комиссаром, а вокруг молодого особиста и распоясанного парня постепенно стали собираться ходячие раненые, медсестры и санитары.
Одной из последних пришла Тамара. Она увидела раненого красноармейца и подошла к нему.
— Что же ты, милый, руку свою не обиходишь? — упрекнула она. — Давай-ка перевяжу… Экой ты распустеха!
Парень вздрогнул, когда Тамара к нему обратилась, смешно заморгал длинными пушистыми ресницами, испуганно глянул на стоявшего рядом особиста. А Тамара ловко взяла руку красноармейца и принялась бережно снимать повязку. Он потянул было руку к себе и снова взглянул на того особиста, что стоял рядом. Особист нехорошо усмехнулся, потом махнул рукой:
— Перевяжи, перевяжи его, сестрица.
Тамара заканчивала перевязку красноармейца, у него была навылет прострелена ладонь, когда появился Беляков в сопровождении комиссара медсанбата. Он удивленно глянул на Тамару и раненого, парень виновато улыбнулся и отвел глаза. Беляков вопросительно посмотрел на молодого коллегу, тот пожал плечами, а старший чекист покачал головой.
— День солнечный, — обратился Беляков к комиссару, — и потеплело даже… Соберите людей на поляне. Раненых, кто может двигаться, и медицинский персонал. Времени у нас в обрез.
Комиссар поморщился и отвернулся.
— Караваева, — сказал он Марьяне. — Извести всех…
Стояли полукругом у сосен, кое-кто и за деревья зашел, а на открытое пространство молодой особист вывел раненого красноармейца. Свежая повязка белела на его руке, которую парень не прикладывал больше к груди. Оставив его одного, особист приблизился к Белякову, который стоял на правом фланге рядом с Марьяной.
— Скажете слово, Фрол Игнатьевич? — спросил молодой. Беляков махнул:
— Давай сам, Лабутин, приобщайся.
Лабутин подошел к комиссару, сказал ему что-то, склонившись к уху, и тот кивнул.
— Товарищи красноармейцы! — крикнул Лабутин, когда вновь оказался рядом с тем, кто в одиночестве стоял перед нестройными рядами раненых бойцов и военных медиков. — Доблестные бойцы Второй ударной армии! Перед вами стоит человек, который недостоин больше этого звания! Он хуже ненавистного врага, хуже любого фашиста… В то время, как вы честно проливали кровь в боях с немецкими оккупантами, эта сволочь стреляла в себя! Он сам прострелил себе руку, чтоб спасти свою подлую шкуру… Смотрите!
Лабутин схватил обреченного за левую руку и резко ее поднял.
Лицо у парня искривилось, глаза наполнились слезами, он всхлипнул, а в толпе громко ойкнула Тамара.
— Этот самострел изувечил себя, чтоб избежать смерти, — продолжал Лабутин. — Но разве вы все хотите ее? Нет! Каждому хочется жить, это так… Но лучше смерть в священном бою, чем то, что ожидает этого подонка… Собаке собачья смерть!
Последние слова Лабутин произнес с особой силой, срываясь на крик, и посмотрел на Белякова. Ему показалось, что старший товарищ насупился, и Лабутин решил перейти к деловой части процедуры. Он знал, что Беляков недолюбливал красноречия при свершении невеселых дел. Фрол Игнатьевич считал, что все сказано в приговоре военного трибунала, коротко сказано и ясно.
И Лабутин принялся читать приговор. Приговор был лаконичным: «На основании таких-то статей… приговорить к расстрелу. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит… Привести в исполнение на месте».
— Кто желает привести? — крикнул Лабутин и расстегнул кобуру.
Среди раненых стоял Степан Чекин. Он случайно попал в этот чужой, не его дивизии медсанбат, когда угодил под выстрел немецкой кукушки. Рана оказалась несерьезной, и сержант упросил Ососкова оставить его для излечения на месте.
— Есть желающие? — снова выкрикнул Лабутин и вынул из кобуры наган,
Степан Чекин видел уже и не такое. Кто побывал на Невской Дубровке, тот на всю жизнь насмотрелся. И голод, и холод прошел, только медные трубы не играли для них торжественных маршей, время для маршей не приспело. А дезертиров при нем расстреливали, и самострелы бывали. Вот еще голосующие находились. Те вроде как похитрее шкурничали, звали немца на помощь. Сидит в окопе и руку над бруствером тянет, голосует, надеясь, что фашист его приласкает пулей, и тогда получит он себе рану что надо, без порохового нагара, без следов тряпки или хлеба, ведь некоторые умельцы руку перед выстрелом обматывали портянкой или приставляли к ней буханку. Только и тех, и других довольно просто ловили и брали на цугундер. Конечно, кто и вывернуться сумел, не без того, и сейчас в тылу загорает…
Желающих привести пока не находилось. Раненые были насуплены, они хмуро смотрели на опустившего плечи парня, но стрелять в него никто не решался. И Степан вдруг вспомнил, как на Невской Дубровке им давали пайку хлеба, похожего на мыло. Ее делили на части, чтоб растянуть на весь день, и хлебный запас никто не прятал, он лежал у каждого в блиндаже на полочке при нарах. Но вот хлеб стал вдруг пропадать. Обнаружить вора делом оказалось несложным, поймали с поличным. И все разрешилось само собой. Никаких тебе допросов у следователя, ни прокурора с трибуналом. Вытащили вора из блиндажа в траншею, там его и кончили по молчаливому приговору, списав все на немецкого снайпера. Такое время — голодное и жестокое.
Правда, сам Чекин в того подонка не стрелял, по молодости его освободили. Но солдатскую казнь одобрил, хотя, признаться, и жутковато было. Сейчас же к рослому и статному парню, его выправку не могли скрыть ни жалкая одежда, ни униженное положение приговоренного к смерти, Чекин испытывал чувство брезгливости. И ничего больше.
А этот стрелявший в себя боец думал сейчас о смерти. Он уже приготовился к ней, когда ему объявили приговор в трибунале, когда везли его из дивизии в медсанбат, чтобы расстрелять в назидание остальным. Только новая перевязка, ее свершила умелыми руками Тамара, скомкала душу. В сознании вдруг затеплилась надежда. Ему показалось: все, что сейчас происходит, не настоящее, понарошку. Пугают его, наставляют подлым примером красноармейцев, все скоро кончится, его отправят в штрафную роту, и там он искупит, обязательно искупит свою вину. Ведь не боится он смерти теперь! Теперь он, после всего, ничего не боится! Только бы позволили искупить…
Пусть разрешат ему умереть в бою! Лишь бы не так… Не хочется умирать, как собака! Не надо собачьей смерти… Эти слова рвались из него, но приговоренный к расстрелу молчал.
Когда Лабутин стал вызывать желающих исполнить приговор и никто не откликнулся, вновь колыхнулась в сердце самострела надежда. Он ищущим взглядом всматривался в суровые лица бойцов, стараясь разглядеть в них сочувствие, но красноармейцы отводили в сторону глаза…
В третий раз возвысил голос Лабутин. Но теперь в призыве его звучала некая безнадежность, он понял, что желающих не найдется, и призывал больше для порядка.
И тут решилась Марьяна. Не раз говорила она подругам, как собственными руками задавила бы человека, струсившего в бою. Такой вот и был сейчас перед ней. Она вспомнила погибшего в первый день войны мужа, ребятишек, оставленных бабке, осиротеть окончательно они могут ежечасно, увидела вдруг искалеченных, которые страшной вереницей прошли через ее руки, и тех, кто умер, не выходя из шока, и подумала о том, что этот вот красавчик на самом деле страшнее отъявленного фашиста…
Лабутин, не поднимая нагана, крутнул барабан. Марьяна шагнула вперед. Она хотела выкрикнуть: «Дайте мне! Я его расстреляю», но тяжелая рука опустилась ей на плечо и остановила.
Не пустил ее Беляков.
Марьяна повернулась, изумленная, и увидела добрые, а сейчас и укоризненные глаза Белякова. Он притянул ее за плечо к себе и, склонившись к уху, сказал:
— Ты что, дура? Хочешь, чтоб и после войны он тебе снился? Не егозись… Лабутин сам. Он справится, умеет.
Лабутин всего этого не видел. Теперь он знал, что процедуру заканчивать ему. Левой рукой приподнял шапку, скользнул ее краем по лбу, подбирая чуб, и плотно нахлобучил на голову. Затем еще раз крутнул барабан револьвера и медленно взвел курок.