Вавилонский голландец - Гарридо Алекс. Страница 52
– С тебя зажигалка, – отпарировал я. По сути дела, возразить мне было нечего.
Когда я вернулся, корабль уже не рыскал: Сандра с ее чувством паруса быстро все настроила как надо.
– Ну? Что говорит наш слепой Хорхе?
– Угадай, – ответил я. – Ответ оказался таким простым, что мы могли бы и сами догадаться.
– Книжка? – догадалась Сандра. – Почитать?
– И не просто книжка, а стихи. Или даже песни.
– А у нас откуда?
– Библиотекарь говорит – нарыл. В прошлый раз Стёте пожаловался, что скучно ему. Полторы тыщи лет в море, ни поработать, ни повоевать. Ну вот и достали ему стихов.
– А он за это что капитану дал?
– Библиотекарь не знает. Мало ли.
Мы снова замолчали. Сандра все не уходила с мостика – переживала, видимо, встречу.
– Ты чего смурной такой? – спросила наконец она. – Все из-за зажигалки дуешься? Ну, зажигалка за мной, не расстраивайся…
– Да нет, – объяснил я. – Вулкан. Так и не посмотрел.
Сандра спустилась в штурманскую рубку и надолго там застряла.
– Знаешь, – сообщила она снизу, – куда кэп следующий курс проложил? На Сицилию!
– Этна? – обрадовался я. – Этна сойдет.
Юлия Боровинская
Нити и основа
Нора хорошая, Нора прекрасная, внешние уголки ее глаз приподняты вверх, и уголки ее больших губ приподняты вверх, и даже концы коротких волос завиваются вверх. Она не умеет ни стоять, ни даже просто ходить – летит, бежит, прыгает, оступается и взлетает вновь, оттого на ногах у нее – вечные синяки и царапины, а широкие губы – сухие, в трещинках. Вообще-то почтальону полагается фургончик, но Нора, как только пришла на эту работу, сразу же отказалась: у нее и прав-то нет, и вообще, за рулем же нужно СИДЕТЬ! Она лучше так, ей не тяжело, ей всего-то двадцать один год. И мужа у нее пока нет – из всех городских мужчин поймать Нору может только ее отец, монтер Жак: с первой звездой он выходит на улицу и ждет, пока длинная (почти на голову его выше!) и тонкая, как флагшток, Норина фигурка не замаячит вдалеке. Тогда Жак широко расставляет руки, чтобы не пропустить и поймать дочку в объятия, и комбинезон его пахнет металлом, резиной, пластиком, чуть-чуть гарью – родной запах, и Нора падает в сон мгновенно, на бегу, на лету…
Да, Нора прекрасная, но отчего же она встает так рано, почему же ей, проснувшейся с рассветом, кажется, что в десять утра уже можно стучать в окно и звонко выкрикивать: «Корабль! Скоро придет корабль!»
Эвридика просыпается и сбрасывает с себя все одеяло разом одним плавным, но быстрым движением. У нее слишком широкие бедра, слишком тяжелая грудь, она несет на себе всю эту избыточную, пышную плоть, как дорогую шубу, и ей всегда жарко, даже тогда, когда остальные ёжатся от сквозняка и просят закрыть окна. Спать бы ей еще да спать, вот и юный подмастерье ювелира – голенастый, длинноногий, она зовет его «Кузнечик», ах, зачем не у кузнеца он в подмастерьях! – так сладко посапывает рядом. Но разбуженная Эвридика уже не возвращается в сон, встает, накидывает длинный халат, выходит в сад, а там чудная Нора взялась рукой за ствол молодой сливы и кружится – это чтобы и не уйти и не останавливаться.
– Так что за корабль? – спрашивает Эвридика с утренней хрипотцой в голосе и закуривает.
Из всех женщин городка она одна еще не бросила курить – и не собирается. Только зря в самом центре витрины табачной лавочки пылится пачка с тонюсенькими сигаретками – Эвридика курит самые простые, белые, короткие, с синими буквами на этикетке.
– Это такой корабль, где есть книги для всех, для всех, для всех! Все самые главные книги мира! И если ты найдешь там свою книгу, то…
Эвридика улыбается, выпуская струю дыма прямо из улыбки, а Нора проносится насквозь, не растеряв ни одного солнечного блика в волосах.
– Ну, ты-то точно там ничего не найдешь. Разве что кто-нибудь уже придумал специальную книгу, которую можно читать на бегу и при этом видеть, куда бежишь.
– Ну я, что я? Я читаю адреса, а еще дороги, деревья и небо, мне пока хватает, а вот ты бы могла…
Могла бы? Могла.
И когда дивная Нора улетает, Эвридика идет на кухню заваривать себе чай – отчего-то по утрам она терпеть не может кофе. Голубые, веселые язычки газа танцуют над конфоркой, и связки сухой полыни над плитой от тепла пахнут острее.
– Дикси, ты проснулась уже? – слышит она голос Кузнечика, ополаскивая чайные листья, и, не оборачиваясь, отвечает:
– Дикси – это не имя. Так заканчивали свои речи римские ораторы: «Dixi – я всё сказал!»
– Как же мне тебя звать?
– Зови меня «ты». Зови меня «знаешь…». Зови меня «послушай…». Зови меня «иди ко мне».
– Иди ко мне!
Подумаешь, пропадет ложка заварки.
День разматывает свой клубочек неспешно, даже если утро отбурлило и растворилось, как таблетка аспирина в стакане воды. Нора все же заварила чай – черный китайский чай на молоке – и пьет его, густо-кремовый, цвета томленой сгущенки, из красной глиняной кружки – нарочито грубой, но посмотрите, как тонко выдавлен дракон на крышечке! Кусочек медовых сот на блюдце – лесник Филипп приезжал в город за солью, привез, Эвридика только у него берет мед, а все из-за аромата полыни, – все восемь лет, что здесь живет, берет, а откуда пришла и когда уйдет, никто не ведает.
Но чай чаем, а за калиткой уже кто-то стоит, переминается с ноги на ногу нерешительно, то поднимает руку, чтобы постучать, то опускает. Девочка пришла погадать на свое нехитрое счастье – а откуда, вы думаете, Эвридика берет деньги на белые сигареты, на чай и мед? Карты у нее странные – тоненькие, а точно из слоновой кости выточены – и всегда говорят только правду, даже когда это клиентке и не нравится. Именно поэтому взрослые женщины к Эвридике и не ходят: правда-то она всегда рядом, только позволь ее себе увидеть – а зачем? Лучше уж без правды… да и без слез!
– Заходи! – звучно, как морской колокол, ударяет голос хозяйки, и низенькая, пухлая и ладная фигурка, набравшись духу, ныряет во двор. Дочка молочницы пришла – надо же! А ведь учительницей собралась стать, кому бы в гадания не верить, так ей! Но можно и карт в руки не брать – и так все ясно: влюбилась в Кузнечика, оттого так долго у порога и топталась, все ведь знают, откуда он по утрам к ювелиру спешит…
– Я вот принесла… – Девочка (и впрямь, ведь совсем девочка, хоть и распирает округло простое коричневое платьице в нужных местах, да так, что и женщине трудно удержаться, не ущипнуть упругое) протягивает узелок, связанный из носового платка, – может, еще лет в пять начала на красивую куклу собирать. – Мне – на судьбу.
А какая уж там судьба в девятнадцать лет: любовь, тело юное, жаркое, начавшее догадываться, что есть сладость пуще меда, истомнее сна, радостней танца. Будет тебе любовь, как не быть; сбрось эти тряпки, встань перед зеркалом – сама поймешь!
Но Эвридика все же вытаскивает колоду, тасует ее, шурша и пощелкивая картами, раскладывает причудливым ковром.
– Вижу, – говорит она. – Понимаю, – говорит она, и сердце дочки молочницы проваливается куда-то в самый низ живота, как тогда, зимой, когда на санках с горы ехали, и Кузнечик обнял ее, и сквозь шубу она его руки запомнила.
Сейчас, вот сейчас гадалка скажет «нет», и накипают уже слезы в серо-зеленых, опушенных частыми ресницами глазах.
– Через пять месяцев, – говорит гадалка, легко касаясь карт оттопыренным мизинцем, – через пять месяцев и восемь дней вы встретитесь у колодца, и он понесет твои ведра. А еще через полгода позовет он своего мастера-ювелира в сваты, и вся улица будет гулять на вашей свадьбе, и патер, конечно, сделает вид, что не замечает под белым платьем твоего животика. Всего-то пять месяцев – подождешь? А если нет, сама знаешь – владелец обувной лавки давно уже по тебе сохнет, а мужчина он симпатичный, хоть и вдовец. Ну, тут уж тебе выбирать…
Будущая учительница кивает ни жива ни мертва, тугим мячиком выскакивает за калитку, и на кончике языка поют, нёбо ей щекочут слова: «Всего пять месяцев!»