Московский душегуб - Афанасьев Анатолий Владимирович. Страница 26
Впоследствии случилось много такого, что привело к тягостным сомнениям его не до конца оскудевший ум.
Когда делился этими сомнениями с соратниками, то они большей частью взирали на него, как на полоумного. Но на его глазах спасенный народец взялся вдруг потихоньку вымирать от недоедания, а вчерашние побратимы, переделив государственную собственность, зажили беспечной жизнью римских патрициев. Да и на собственной шкуре Лошаков испытывал некоторые неудобства. Будучи ведущим сотрудником одного из закрытых НИИ, принадлежащего к оборонному комплексу, он оказался в сложной моральной ситуации. С одной стороны, оставался правоверным демократом, защитником всех угнетенных, гневным обличителем коммунизма, а с другой стороны, по ранжиру принадлежал к тем, кто, по разъяснениям авторитетнейших экономистов, самим фактом своего существования мешал свободному развитию рыночной благодати. По вредности для демократических преобразований его лично можно было приравнять разве что к крестьянину, продолжавшему с пещерным упрямством цепляться за общинное хозяйство.
В одну из гнусных минут нравственного раздвоения Лошаков решился позвонить отцу Глебу. Великий демократ около получаса терпеливо слушал его унылое брюзжание, а потом, сказав: "Гореть тебе в геенне огненной, ренегат!" – повесил трубку.
Окончательно оттолкнул Лошакова от активной политической деятельности совсем, казалось бы, пустяковый эпизод. Как-то возвращаясь вечерком, еще по свету с работы, он наткнулся на банальную уличную сценку: два дюжих омоновца шмонали какого-то пожилого гражданина, явно красно-коричневой внешности, видимо, проверяли у него документы. Любопытствуя, Лошаков остановился рядом, и черт его дернул вякнуть:
– Что, братцы, поймали прощелыгу?
Позже, анализируя случившееся, Лошаков вынужден был признать, что вмешаться в совершенно не касающееся его событие вынудило сложное и не вполне пристойное чувство. Как все нормальные люди, он боялся омоновцев с их звериным, неуправляемым инстинктом насилия, но одновременно глубоко уважал как неподкупных, яростных защитников народовластия. Сквозь их жутковатые маски сама власть глядела на своих подданых недреманным, непримиримым, пристальным оком; и Лошакову трудно было преодолеть в себе желание, зудевшее подобно воспаленной предстательной железе, хоть как-то, хоть бочком приблизиться к этой власти, вступить с ней в контакт, ощутить на себе ее благотворное тепло. То же самое жгучее чувство он легко угадывал и в других интеллигентах, известных писателях и актерах, то и дело мелькающих на телеэкране с умильно-доверительным выражением на лицах. Слова, которые они произносили, не имели никакого значения. В сущности, при любых обстоятельствах, молясь или поругивая, они все обращались к власти с единым заклинанием: поглядите на меня, какой я верноподданный, какой весь навеки ваш! Однако увлеченные обыском, омоновцы не вняли его прекраснодушному настрою, и один из них, не оборачиваясь, рыкнул:
– Пошел прочь, ублюдок!
Тут бы и уйти, да где там! Уже больше от страха, чем от обиды, Лошаков возмущенно произнес:
– Ну зачем же так, братцы, какой же я вам ублюдок?
Тогда тот же самый, который рыкнул, все же оглянулся и с ленивым раздражением поинтересовался:
– Уймешься ты, наконец, жидовская морда? – и как бы для убедительности махнул по черепу резиновым жезлом. От варварского обращения в башке Лошакова лопнули какие-то сосудики, там образовалась маленькая гематома, и, видимо, как раз в том месте, где находился мозговой узелок, управляющий всем его политическим задором. Лошаков побрел к метро, поскуливая, еле волоча ноги, но в то же время чудесным образом исцеленный…
– Что с тобой? – повторила Француженка, получше разглядев его. – Ты что, горькую запил, старый дурак?
– Что ты, Танечка, что ты, как можно! – забормотал Лошаков, виновато склонясь перед ней. – Такая радость нежданная. Уж не чаял увидеть.
– А почему такой жирный и опухший?
Лошаков попытался объяснить, но не смог. Редкие визиты желанной гостьи и даже воспоминания об этих визитах вводили его в грешный, почти мистический экстаз. В его бедовой нынешней жизни ее присутствие было благословением Божиим или сатанинским наваждением – он давно запутался в этих понятиях, – но твердо знал одно: рано или поздно она его оставит, зачем он ей, и тогда все его житейские хлопоты вообще утратят всякий смысл. Занятия наукой, грандиозные планы (прежние, разумеется), поползновения прославиться и разбогатеть – все меркло перед неумолимым желанием обладать этой красивой, дикой самкой, подчиняться ей, потакать ее страшным патологическим прихотям, видеть ее чистое, нежное лицо и говорить с ней, заглядывая в лютую стужу глаз. Однажды он пошел к известному экстрасенсу и за сто долларов исповедался перед ним. Экстрасенс, пожилая, неопрятно одетая женщина с блуждающим взглядом, по имени Роза Даниловна, приняла его страдания близко к сердцу и призналась, что такой нетипичный случай нарушения кармы наблюдает впервые. Утешить его она ничем не сумела. Разрывы в его биополе, объяснила Роза Даниловна, столь велики, что понадобится не меньше двадцати сеансов, чтобы наложить хотя бы временные заплаты. Лошаков прикинул свои финансовые возможности и понял, что придется догнивать век с истерзанной кармой.
– Зато, – пообещала на прощание Роза Даниловна, устремляясь блуждающим взглядом в иные сферы, – ваши дети, дорогой, будут благополучнее вас. Вы искупили грехи потомков на три поколения вперед.
К сожалению, детей у Лошакова не было, хотя когда-то был женат.
– Раздевайся, живо в ванную и в постель, – все так же брезгливо распорядилась Таня. – У меня мало времени.
Лошаков обрел дар речи и привычно разнылся.
– Забегаешь раз в полгода, – захлюпал он, – и оказывается, на минутку. Мне так о многом надо с тобой условиться.
– Хватит бредить, – отрезала Таня.
Постельные услуги, которые ему приходилось оказывать свирепой вампирше, были довольно однообразны и различались лишь количеством боли. Через час, искусанный, исцарапанный, в кровяных подтеках, но совершенно удовлетворенный, он лежал рядом с Таней, голова к голове, и блаженно шептал:
– Голубушка, что же это за рок надо мной? Почему я должен все это терпеть?
Таня тянула сигарету с "травкой" и мрачно глядела в потолок. Подопытный старый кролик продолжал шлепать распухшими губищами, и она с удовольствием лягнула его локтем под ребра. Лошаков охнул, сытно икнул и ненадолго затих. Таня пыталась представить себя глазами этого проклятого, самодовольного Мишки Губина.
Кто она для него? Обыкновенная ненасытная курва, озабоченная сексом и добычей бабок? Только-то и всего? Да нет, не похоже, хотя использовал он ее именно в этом качестве. Надо признать, он выиграл первую партию, причем без особого напряга. Он ее замотал. Он заставил ее испытать то, что обычно испытывали ее собственные жертвы: дикое унижение, замешанное на мазохизме и похоти. Ее самолюбие свернулось в змеиный клубок.
Она готова была вывернуться перед ним наизнанку, лишь бы не оставлял ее своим попечением. Такого с ней не бывало прежде. Губин был первым мужчиной, с которым она не совладала. Да что там – не совладала, она не обнаружила в нем ни одного уязвимого места, куда удобно было бы вцепиться зубами. Если назвать то, что она испытывала, любовью, значит, эталоном влюбленности можно считать полураздавленную гусеницу, ползшую по веточке неизвестно куда и зачем, выкашливая зеленую слизь. Она и была такой гусеницей в ту багряную ночь, когда он уходил от нее, только ползла не по веточке, а по полу и тянулась к нему ручонками:
– Миша, останься, не уходи!
Он фыркнул, как маньяк:
– Мы же недоговорили, Танюша. Жди, скоро позову.
Три дня уже не звал. За эти три дня он, конечно, выяснил, кто она такая. Да, по сути, она сама во всем призналась, и это было умно. Другого выхода у нее просто не было. Миша Губин был первый мужчина, который не только ее замотал, но вдобавок раскусил и выплюнул, как гнилой орех. За это его ждет суровая кара. И его, и Алешку Креста, и юродивую дурочку Настю. Она отработает свои денежки с лихвой, Благовестов останется доволен. Возможно, получится накладка со сроками, но это нестрашно.