Московский душегуб - Афанасьев Анатолий Владимирович. Страница 71
Пять задорных омоновцев высыпались на землю и взяли сидящего на земле человека в кольцо.
– Руки за голову, сволочь! – рявкнул их командир.
Суржиков нехотя выполнил команду.
– Быстро подскочили, ребятки, – похвалил. – Удостоверение в нагрудном кармане. Подойдите и возьмите.
Вскоре на этом же "рафике" Веня Суржиков подъехал к песчаному карьеру. Вокруг жилого вагончика бродила растрепанная женщина в вязаной фуфайке и с клюкой, словно чего-то искала. У нее был лунатический вид.
Но это подполковника не смутило. Он к любому, самому заполошному сердцу быстро умел подобрать ключик.
Одного взгляда ему обыкновенно хватало, чтобы определить, как получить от человека нужные сведения. Если бы Суржиков не родился гончаком, то стал бы, наверное, психиатром.
– Денег хочешь? – спросил он у женщины, подойдя к ней, группу захвата оставив в машине.
– Конечно, хочу, – ответила женщина с неожиданным кокетством в хриплом голосе. – Но мне ведь много не надо.
– У меня много и нету. Десять тысяч тебе дам. Докладывай, чего тут случилось у вас.
– Всех собак разогнали и Кузьму увезли.
– Кто увез?
– Чертяка за ним прибыл, кто же еще! На огненной колеснице. И девка была, чертова подстилка. На девку его и сманили. Кузьма сам как черт шебутной. Покажь деньги, соколик, где оне у тебя?
Около часу дня подполковник Суржиков сидел у себя в отделе на улице Обручева и считывал данные, выплеснутые главным кагэбешным компьютером. На Кузьму Кузьмича Захарюка улов был богатый. У него была неровная биография. Враг народа, сосланный в Сибирь со всей родовой, но перед самой войной вдруг объявившийся в Опекове и, более того, прослывший знаменитым комбайнером, про которого тиснули большую статью в газете "Калужское знамя". Случай неординарный, но никаких комментариев в досье, к сожалению, не было. На войну Захарюк ушел добровольцем (ему было уже за сорок) и после двух ранений пропал без вести, но вскоре опять оказался на виду и за операцию по форсированию Днепра был награжден орденом Славы первой степени.
Тут тоже только голая информация, что было в принципе не характерно для работы оперативных служб того периода. В сорок девятом году Кузьма Захарюк вновь был извлечен из Опекова, где работал колхозным бригадиром, но вторично не утаил личины врага и потешал доверчивых селян похабными политическими анекдотами.
На сей раз ему намотали сразу четвертак, как рецидивисту. Но не сгинул непотопляемый Захарюк в дебрях ГУЛАГа, как ему было вроде предназначено, и в шестьдесят четвертом, в самую "оттепель", как ни в чем не бывало, живой и настырный, возник в паспортном отделе города Калуги для получения якобы документа о реабилитации. Документ ему выдали, как их всем тогда выдавали, но, естественно, взяли на заметку для дальнейшего наблюдения. Последним местом его жительства и трудовой деятельности был указан поселок Окурово в Московской области, где он прописался у одинокой вдовы Лебедихиной и работал путевым обходчиком. На этом досье обрывалось, из чего следовало, что, скорее всего, недобитый вражина наконец угомонился и из дома вдовы Лебедихиной отбыл прямо на погост, ан нет… Отыскался след Захарюка на песчаном карьере, в сорока верстах от столицы, где неподалеку в сосновом лесочке, на проселке навеки уткнулся мордой в землю сержант Власюк.
Веня Суржиков по селектору заказал подробнейшую карту Калужской области, но и на ней не нашел никакой деревни Опеково, видно, к тому времени, как эта карта составлялась, деревенька, как и сотни других ей подобных, уже фактически утратила всякий жизненный смысл. Все же после некоторых сопоставлений подполковник примерно прикинул, где она находится или, точнее, где находится то, что от нее осталось. Он почти не сомневался, что Губин, раз уж прихватил с собой бессмертного старика, ломанул именно туда и поступил, конечно, разумно. В России по-настоящему схорониться, отсидеться можно в двух местах: в самой Москве, как в многомиллионном притоне, и вот в таких забытых Богом деревеньках, как это Опеково, где среди упырей и преданий беглец вскорости совершенно теряет реальный человеческий облик.
Подполковник позвонил Груму и доложил, что произошла небольшая заминка и объект ненадолго исчез из поля зрения.
– Чтобы ты дал промашку, – деликатно ответил Грум, – в это никогда не поверю.
– Говорю же, заминка. Я ее держу за ляжку.
– Удачи тебе, солдат.
Вечером Суржиков отправился в баню – смыть грехи – и парился три часа подряд, но душевного равновесия не обрел. Ему и прежде доводилось спотыкаться на ровном месте, без этого в сыщицком ремесле не обходится, да и за одного битого, как известно, двух небитых дают; но в нынешнем проколе была какая-то пугающая фатальная несправедливость. Его сняли, как птичку с веточки, а птичкой он не был. Птичками были те, кого он обыкновенно ловил. И все же самое неприятное было не то, что угодил в элементарную ловушку, а то, что, сколько ни анализировал, не находил в своих действиях какой-либо существенной ошибки. Это грозный знак. Сыскарь, которому отрывают башку, только сам в этом виноват, и никто другой. Кто думает иначе, тот просто неверно выбрал профессию. В прошлые разы, когда Суржикову ломали ноги, он всегда, хоть задним умом, точно знал, где промахнулся и где подвела интуиция, но сейчас разум безмолвствовал, и лишь тусклый огарочек обиды тлел в груди. Это было хуже, срамнее, опаснее, чем прихватить бытовика.
В парилке, в лютом жару тщетно час за часом, круша веники, выколачивал из себя позорную маразматическую слякоть. Пивом налился до ушей, но и от этого было мало проку. Угнетающе действовала и банная обстановка, ничуть не похожая на ту, что бывала здесь прежде и к которой он привык. Публика была иной.
Вместо ядреных мужиков, которые в былые годы, священнодействуя с парком, находили в баньке отдохновение от земных хлопот, его окружали вальяжные, с расползшимися телесами молодые люди, с наглыми ухмылочками, с какими-то подозрительными, непонятными повадками. Парились они кучно, гоготали смачно, водку закусывали ломтями осетрины и копченостями.
Где степенные разговоры, подчеркнутая уважительность к незнакомцу, забредшему в чужую компанию, соблюдение неписаных законов банного братства? Ничего подобного не было и в помине. Нынешнее банное сообщество удивительно напоминало стадную бездарную тусовку "новых русских" где-нибудь в свеженьком загородном особняке, которая, в свою очередь, ничем не отличалась от блатного "толковища", что всегда поражало наблюдательного Веню Суржикова. Жаргон, правда, был разный, там "ботали по фене", здесь употребляли бесконечные "дистрибьюторы", "маркетинга", "брокеры" и другую словесную мерзость, но сходство было полное по духу, по настроению – те же разборки, то же блудливое подначивание, такое же лакейское замирание перед авторитетами и паханами. Не то чтобы Суржиков возражал против всего этого похабства: он хорошо кормился с нового режима, но именно здесь, в горячем, смутном чаду, особенно остро он вдруг ощутил свое чужеродство. Догадывался подполковник, что, как бы ни ловко рыскал в дебрях этого радушного, вонючего мирка, созданного в декорациях старой Москвы, и какие бы шальные бабки не зашибал, недалек тот час, когда придется заново делать выбор…
Конец парной утехи, которую он себе устроил, вовсе получился скомканным. Трое пышнотелых, с женскими грудями парней все же к нему привязались в предбаннике. Они настроились попировать по-домашнему, угодливый служка соорудил им богатый стол, широко расстелил махровые простыни; и в тесной кабинке Веня Суржиков с его мужицкими бедными шмотками оказался лишним. Он и сам уже собирался домой, отдыхал перед последним "чистым" заходом и, конечно, ушел бы по-доброму, если бы ему не нагрубили. Сперва молодые бизнесмены пошушукались с банщиком, и тот вежливо предложил Суржикову перейти в другую кабинку, где ему будет даже удобнее, а когда он отказался, то затеяли богатырскую забаву и буквально взялись его выдавливать, выжимать своими пухлыми тушами, победно гогоча и задорно переглядываясь. Парни были уже сильно на взводе, и соотношение три к одному казалось им сокрушительным. Один невзначай столкнул на мокрый пол его сумку с манатками, второй горестно заметил: