Московский душегуб - Афанасьев Анатолий Владимирович. Страница 72
– В этой стране пока рыльник "совку" не начистишь, он так и будет пятак задирать.
Немудреная шутка еще больше взбодрила компанию, но ликовали они недолго. Суржиков даже обрадовался, что появилась возможность немного расслабиться после трудного дня. Под изумленными взглядами шутников сгреб все пировальные запасы (с бутылками, термосами и икрой) на середину, завязал льняную скатерку морским узлом и заколбасил гремящий сверток далеко в проход; а когда сидящий напротив детина, самый боевой из всех, тонны в полторы весом на глазок, вроде рыпнулся его ударить, он пяткой так глубоко и яростно засадил ему в промежность, что вырубил из праздника жизни, пожалуй, на весь оставшийся вечер.
Во всяком случае, когда вернулся из парилки, парня все еще отхаживали на лавке, отпаивали пивом, делали искусственное дыхание и притащили на подмогу татарина-массахиста в белом халате и с чалмой на голове.
Не спеша одевшись, Суржиков извинился:
– Не серчайте, ребятки, погорячился я. Но мог зашибить невзначай. Наперед приглядывайтесь, на кого зубешки скалить.
Ребятки проводили его темными взглядами, ни у одного не хватило мужества возразить.
Дома в одинокой берлоге расположился с любимым портвешком у телевизора и вяло размышлял, не позвать ли Любку для ночного массажа, но увлекся старинным фильмом "Москва слезам не верит" и спать улегся наеухую, поставив будильник на шесть утра.
На охоту вырвался спозаранку и поехал один, никого не поставив в известность. За Власюка, за вчерашний позор надо было расквитаться в одиночку. Теперь уже и деньги не имели значения, когда задета честь.
В Калуге навел справки, сориентировался в облотделе, но деревню Опеково обнаружил лишь к вечеру, когда уже отчаялся ее разыскать. "Жигуля" прихоронил под деревьями в полукилометре от крайней избы и в деревню вломился пехом, голодный, целеустремленный и злой. Для такого визита Суржиков облачился в старенький дорожный плащ с капюшоном, на голову нахлобучил ветхий кепарь с пуговкой, ноги обул в потертую кирзу с левым надорванным голенищем. Видок был справный, впору милостыню клянчить по дворам. Чтобы довершить впечатление заплутавшего алкаша, в машине, прежде чем выйти, подсинил себе тушью здоровенную блямбу на портрете. Глянул в зеркальце и остался доволен. Такое и должно быть обличье у порядочного, честного аборигена в колониальном раю. Единственная живая душа, которую встретил на улочке, была опрятная старушонка у колодца, норовящая зачерпнуть водицы скособоченным эмалированным ведром. Не говоря ни слова, Суржиков помог старухе управиться: гремящей ржавой цепью вытянул ведро и установил на ухватистую двухколесную тележку. Местная жительница наблюдала за его действиями без страха.
– Чей же будешь, сынок? – спросила сочувственно. – Или сам не ведаешь?
– Почему не ведаю, маманя? Машина сломалась, вот и пехаю налегке. А что-то будто вымерла ваша деревня?
– Кому помирать-то, сынок? – Старуха ласково улыбнулась. – Тут и так одни покойники.
Через пять минут душевного разговора Веня Суржиков вызнал все, что было нужно: где дом Таисьи Филипповны – вот тот, с трубой набекрень, – и что к хозяйке давеча пожаловали дорогие гости, старый охальник Кузьма Захарюк и с ним молодая, красивая пара. Узнал и то, что молодой парень утром укатил в город, а Кузьма остался в доме с крашеной кралей да со своей давнишней полюбовницей Таисьей, поразив всю деревню неслыханным бесстыдством. Суржиков проводил словоохотливую старушку до самой ее обители и на прощание пообещал немедля шугануть развратников, так как он, кроме всего прочего, является районным уполномоченным.
– Кто бы хоть однова навел на Кузьму укорот, тому на том свете зачтется, – напутствовала его добродетельная долгожительница.
Веня Суржиков смекнул, что, с одной стороны, дельце упростилось, Губин отчалил, но, с другой стороны, придется доставать главного врага в Москве, а это затягивало сроки расплаты.
К Таисье в избу вошел гордо, не стучась. Толкнул незапертую дверь, миновал сени – и застал в горнице старика со старухой, чинно восседающих за столом, накрытым к чаю, с булькающим латунным самоваром. Сцена мигнула теплым воспоминанием какого-то далекого прошлого, и на секунду Суржиков усомнился, стоило ли ее нарушать.
– Здорово, земляки, – гаркнул с порога, окинув взглядом углы. – Ну и где же вы ее прячете?
Старики глядели на него приветливо.
– Ты кто же будешь, гостюшка? – поинтересовалась Таисья Филипповна. – Представься хотя бы.
Кузьме Кузьмичу не требовалось представления, он и так угадал, кто явился, нахохлился и пригорюнился.
Вот так и за ним сколько раз прибегали, Подполковник уже сам понял, где могла скрываться преступница, шагнул к занавеске и раздвинул ее. Таня Француженка повела с подушки полудремными очами.
– Вставай, приехали, – ободрил ее Суржиков. – Одевайся живо. Это арест.
Спящая красавица тоже, против ожидания, не выказала особой озабоченности. Но уж это, видно, по наглости натуры. Ишь, как зенки пылают!
– Мужчина, – сказала весело, – чтобы мне одеться, вам бы приличнее выйти.
Суржиков подступил к ней, привычно обшарил всю целиком, теплую, податливую, заглянул под подушку и одежонку на стуле обшмонал.
– Гляди без фокусов. Хуже будет, – предупредил и запахнул занавеску. За столом старика уже не было, одна Таисья Филипповна ему странно улыбалась. "Сбежал, тюремная гнида!" – без злобы подумал подполковник.
– Може, чайком попотчеютесь? – любезно предложила Таисья Филипповна.
– Стыдно, бабушка, – укорил подполковник. – На старости лет разве можно таких страшных преступниц укрывать?
– Ой, милок! Один Господь ведает, кто супротив него преступник, а кто ему верный слуга. Куда же ты ее повезешь, больную-то? Пускай бы полежала денек-другой, куда денется?
– Отлежится в другом месте.
Вышла Таня из-за занавески в юбочке, в аккуратно заправленной блузке. Только волосы не успела прибрать, вздымалась над чистым лбом рыжеватая копенка.
Таисья кинулась к ней:
– Страдалица ты моя! Ироды окаянные, красоту губят!
Таня обняла ее здоровой рукой, чмокнула в морщинистую щеку.
– Спасибо, бабушка, за приют, за лечение. Не поминайте лихом.
– Очень трогательно, – заметил Суржиков. – Ты, бабуля, моли Бога, что сама цела осталась.
Кузьма Кузьмич притаился в сенцах, за мешками, и когда Суржиков с Таней шли мимо, сзади шарахнул лопатой. Целил точно в черепок оперу, а попал в плечо.
Неувязка понятная. Замах для лопаты в тесноте был ограниченный, да и старческая ножонка в последний миг оскользнулась на какой-то рухляди. От литого плеча Суржикова лопата спружинила, точно от каучука, но все же царапнула ухо железным краем. Подполковник развернулся, узрел в потемках безумный лик неугомонного зэка.
– На кого попер, таракан недобитый?! – спросил с досадой и вмазал кирзовым носком старику в брюхо.
Кузьма Кузьмич жалобно икнул, перегнулся пополам и расстелился в сенцах наподобие вздыбленной половицы. Гордый дух в нем не удержался, вытек из ноздрей, как из худого ниппеля. Только и успел старче напоследок пригрозить:
– Погоди, козел, еще сочтемся!
Через сонную деревню Суржиков и Таня прошагали рядышком, никого не встретив. Хотя, наверное, не один любопытный старушечий взгляд проводил из темных окон подозрительных чужаков. За околицей в чистом поле Суржиков поинтересовался:
– Чего же кавалер тебя бросил? Где он сейчас?
– Ты про кого, дяденька?
– Про Мишу Губина, про кого еще? Помоги взять, живой будешь. Хорошая сделка, а?
Таня улыбнулась, как матери улыбаются дитю несмышленому.
– Чего молчишь, поганка? Чего дыбишься? Погляди, денек-то какой! Благодать! Только жить и радоваться. А тебе-то осталось вон до леска, где машина стоит.
Подумай. Должно же в тебе человеческое сознание проснуться, хоть ты и злодейка. Сдашь бандюгу в руки правосудия, отпущу на все четыре стороны. Честью клянусь!