Каменный Кулак и охотница за Белой Смертью - Кууне Янис. Страница 23

Но жена Хорса шутки не поняла.

На следующий день Волькша зашел к волхове: у Ярки расстроился живот и он, как заботливый брат, тут же помчался за снадобьем. Но в огромном доме Лада была одна. Получив пучок травы от недержу, Годинович помялся, но все же спросил:

– А где Кайя?

– Нету, – ответила ворожея: – Ушла еще затемно. А что?

Под пристальным взглядом Лады Волькша потупился. Неужели девушка все рассказала волхове? И хотя пакостником и вором был его приятель, Годиновичу стало погано на душе.

– Ничего, – выдавил он.

– Ничего так ничего, – покачала головой ворожея: – А то, она просила передать какому-то Олле, чтобы тот не вздумал ее искать. Ты не знаешь, кого она имела в виду?

Волькша покачал головой и поплелся восвояси.

Часть 2

Кайя

Весна

Весна в тот год пришла очень рано.

На Ярилов день [138] снега уже сошли. А через седмицу по Волхову пошел Ильменьский лед. Только в борах кое-где еще серели ноздреватые сугробики.

Цветень [139] только начался, а земля на полях уже была готова под ярь. [140] Старики кряхтели и пророчили возврат холодов. Дескать, иной год и в начале Травеня [141] бывали такие морозы, что весь посев вымерзал, и приходилось пахать и сеять сызнова.

Ладонинцы ходили к Ладе за советом: орать или подождать? А та только разводила руками. По одним приметам, точнее которых и быть не может, холода ушли окончательно. А по другим, которые испокон веку не обманывали, выходило, что зима злобится где-то за Белоозером и, того и гляди, еще предъявит свои права. Она даже в Навь ходила, спрашивала. Только и дасуни ничего путного про погоду сказать не смогли.

– Тут уж как Мокша свою кудель спрядет. [142] Может и так, и так повернуться. Такой уж странный нынче год.

Хорс первым решил поверить теплу и вышел пахать.

От зимней болезни его щеки ввалились и покрылись сеткой морщин, но под бородой это было почти незаметно. Все равно, даже похудевший ягн мог вспахать поле и без быка. Однако, когда он тащил по городцу свое кузло, [143] соседи пялились на него как на диво дивное. Но причиной тому был не он сам и не его решение начать сев раньше других, а рыжий верзила, что топал рядом с ним. В прежние годы Олькшу видели с отцом только, когда родитель прилюдно поучал его тумаками и затрещинами. Выгнать Рыжего Люта работать в поле было совершенно невозможно. Строптивца было легче убить, чем заставить ходить за плугом.

Может, оттого и решил Хорс прежде всех выйти в поле, дабы вся Ладонь полюбовалась на его отцовское счастье. Вот ведь и он теперь, прямо как Година Евпатиевич, бок о бок с сыном орать идет! Хоть и не понимал косматый великан, как ему такая Доля улыбнулась, так ведь куда важнее, что родительская Недоля от него отстранилась.

Остаток зимы Хорс и Олькша ползали по дому, как осенние мухи. Ели, не в пример другим временам, мало. Говорили и того меньше. Только счастливая Умила лопотала без устали. Из ее трескотни и узнал хозяин дома былицу своего исцеления. И про то, как лихоманка скрутила его в бараний рог. И про то, как Олькша с Волькшей пропадали три дня в зимнем лесу в самые Каляденские морозы, когда птицы на лету мерзли. И про то, как Годинович притащил оглоушенного Ольгерда домой, и тот не мог очухаться целую седмицу. И даже про то рассказала Хорсова жена, что привели пацаны из леса карельскую шаманку, которая с Ладой-волховой одну ночь пошепталась, а на утро оседлала белую сову и была такова. Бабьи разговоры, конечно. Однако в Ладони никто большего о Ладиной зимней гостье не знал, кроме двух приятелей и самой ворожеи.

Но волхову лишний раз без важного дела Умила даже окликнуть боялась. А Годинов Волькша пироги с морошкой за обе щеки уплетал да нахваливал, а как разговор заходил об их походе за барсучьим молоком, принимался рассказывать небылицы, которыми разве что малолеток пугать, чтобы те далеко в лес не заходили. Сына же Умилы, так тот и вовсе на любой спрос молчал, как снулый окунь: глаза застылые, острые перья [144] во все стороны торчат, не тронь, не тревожь.

На все эти суды-пересуды Хорс только удивленно поднимал брови да вопросительно поглядывал на Ольгерда. Но тот не щерился и не сквернословил как обычно, а тупил глаза. От воспоминания о разъяренной толпе самоземцев, приходивших править непутевого забияку, мерзкий холодок пробегал по хребту ягна. А вдруг как опять набедокурил сыне? Зло накуролесил. Напакостил так люто, что боится лишний раз из дома выйти.

Так они и молчали седмицу за седмицей.

И вот, однажды, когда уже звенела первая капель, Хорс чистил стайку [145] и что-то бубнил себе под нос. Он устал гадать, что за шкода скрывается за Олькшиной тихостью. Но задать об этом вопрос напрямую не мог: ни в семье его отца, ни в семье деда старший никогда и ни о чем не спрашивал младшего. Не по чину. Коли есть надобность, сын сам все расскажет и совета попросит. Коли нет, так и разговора нет.

– Отече, – услышал он голос Ольгерда за спиной, – поговорить бы надо.

Хорс повернулся к сыну и с прищуром уставился на его конопатую рожу. В первое мгновение отец хотел съязвить что-нибудь. Дескать, распоносило, заговорил, лихов племянник? Но ягн сдержался, а вскоре и вовсе посерьезнел. Уж очень долго мялся его непутевый отпрыск, уж очень краснел и кряхтел от смущения.

– Давай, поговорим, – наконец подбодрил он Олькшу и сам удивился неуместной хрипотце в своем голосе.

– Отече, я знаешь… это… ну, весь Вьюжень [146] думал… и никак у меня это из головы не идет…

Ольгерд запнулся.

Хорс прислонился спиной к стене стайки и сложил ладони на черенке навозной лопаты. Всем своим видом он показывал, что не сделает ни одного движения и не произнесет ни одного слова для того, чтобы помочь сыну выйти из затруднения. Имел глупость нагадить, найди мужество признаться. А уж там видно будет, какой суд вершить. Могучий ягн почти не сомневался в том, что его первенец вот-вот покается в какой-нибудь большой потраве или воровстве.

– Я… это… отче, я жениться хочу…

Хорс открыл, было, рот, дабы что-то сказать, но из его горла вылетело только невнятное мычание. Ольгерд с опаской поднял на него глаза. Когда отец отставил в сторону лопату и шагнул к нему, парень втянул голову в плечи, ожидая увесистую затрещину. Но вместо того, чтобы как обычно огреть сына по вихрастому затылку, отец неуклюже обнял его и ткнулся бородой в щеку.

– За ум что ли решил взяться?

– Угу, – пробасил Олькша.

– А матери сказал уже?

– Не-е-ей. Мамке-то что.

– Как что?! – сказал Хорс: – Радость-то какая! Мы-то уж с Умилой думали, что ты до самой могилы колобродить будешь похлеще варяга беспутного…

– Только, отче, – встрял Олькша в радостные отцовские словеса: – тут такое дело…

Когда сын, закончил свой рассказ, Хорс уже и не знал ликовать ему или кручиниться. По всему было видно, что крепко присушила парня олоньская девка. Ради такой зазнобы Олькша мог бы стать не то, что порядочным самоземцем, для нее он превратился бы в самого домовитого хозяина на всем Волхове. Мог бы, не дай он волю своей похоти. Лемби таких шуток не любит. Да что он знал, лоботряс, про обычаи своих дедов-карелов.

– Отче, а ты научишь меня по-карельски чирикать? – мечтательно спросил Рыжий Лют.

– Ну, попробовать, конечно, можно, – ответил Хорс, и почесывал в затылок.

И была у ягна серьезная причина скрести черепушку. Для весомости хотел он ответить сыну на языке своего отца, но тут обнаружил, что знакомые с детства слова разбегаются от него, как куры от лиса. Оно, конечно, понятно: уже, почти двадцать лет минуло, как говорил он все больше по-венедски и почитал венедских богов. Стоит ли удивляться, что бестолковый его сын, который повсюду называет себя «венедом белым», ничего не знает про Лемби. Да и знал бы, что в том толку, если Велес дурьей башки даже мизинцем не тронул, зато разудалый Ярило [147] у него в микитках свое капище обустроил и идола там водрузил молоточной рукоятке под стать.