Голос дороги - Крушина Светлана Викторовна. Страница 50
Вокруг спустившейся корзины с едой началась свалка, поначалу тихая, но все более ожесточающаяся. Грэм очень хотел есть; но лезть в толпу и толкаться за свой кусок хлеба — или чем кормили преступников, — он не собирался: гордость не позволяла. Равнодушно понаблюдав за усиливающейся толкучкой, он снова уткнулся носом в коленки и невольно стал прислушиваться к возрастающему шуму. Раздавались вскрики, кажется, кого-то уже били. Затем шум стал стихать, а Грэма чувствительно пихнули под ребра. Он распрямился, ища обидчика, и наткнулся взглядом все на того же седого парня. Грэм только раскрыл рот, чтобы поинтересоваться, в чем дело, как тот молча кинул ему на колени кусок хлеба и пару сушеных рыб.
— Что это? — Грэм клацнул от удивления челюстью.
— Совсем плохой, что ли? Ешь.
— Не хочу. Зачем ты?..
— Чтобы не подох раньше времени, — грубо пояснил парень. — Ешь, кому говорят.
— Спасибо, — тихо сказал изумленный Грэм и принялся за еду, сдерживая себя, чтобы с жадностью не накинуться на нее.
Седой парень с нескрываемым интересом наблюдал за тем, как он поглощает хлеб, потом не выдержал и спросил:
— Ты из богатеньких, что ли, будешь?
— С чего ты взял? — чуть не подавился Грэм.
— Не знаю… Так, видно. Ведешь себя как-то не так…
— Как это — не так?
— Ну, не так, как обычный разбойник.
— А как, по-твоему, должен себя вести обычный разбойник? — очень серьезно спросил Грэм.
— Не знаю, но не так, как ты, — усмехнулся седой. — А ты языкастый парнишка. Смотри, как бы не укоротили тебе язычок-то на каторге.
— Руки не дотянутся.
— Дотянутся. Не бросайся в другую крайность, парень. Лучше будь тихим, как мышка.
— Сам-то ты, гляжу, не больно тихий.
— А мне уже терять нечего, — отозвался седой. — У нас в Истрии люди знают, что делают, клеймят не как у вас, а так, чтоб все на виду… Мне уже свобода не светит.
— А мне? — невольно вырвалось у Грэма.
Глаза его собеседника насмешливо сощурились.
— Тебе? Ну, если ты быстро соображаешь, и если удача будет на твоей стороне… И если тебя не засекут до смерти за дерзкий язык раньше, чем подвернется случай… Ну, ты понял меня, да? Но отсюда бежать даже не пробуй.
— Почему?
— Подумай головой, парень. Даже если ты собьешь цепи, то куда потом денешься? Корабль, что ли, захватишь? Кругом — море, на тысячи миль. Подумай об этом.
Много позже Грэм понял, что к жизни его тогда вернул именно тот седой парень, который не переставал теребить его, не позволял утонуть в мрачных мыслях. Звали его, как узнал Грэм вскоре после второго разговора, Клодом. Он был истрийцем и носил на лбу клеймо уже больше десяти лет. Осудили его за убийства и разбой, как и Грэма, только он своих преступлений не отрицал и нисколько не раскаивался. Клод оказался своеобразным человеком: почти треть жизни он провел в цепях, но до сих пор с этим не смирился; долгое время ходил гребцом на галерах, однажды чуть было не утонул, несколько раз переходил из рук в руки, пока в конце концов один капитан не отпустил его на свободу за то, что во время нападения на галеру Клод согласился сражаться за него. Свободная жизнь его длилась недолго, спасибо отметке на лбу. Его поймали охотники за беглыми каторжниками; Клоду нечем было доказать, что он действительно свободный человек, и он снова попал на каторгу, на этот раз в шахту. Он сумел убежать, некоторое время прятался, даже из Самистра уехал, снова был пойман — уже в Наи, и теперь его везли обратно. Терять ему действительно было нечего, надеяться — не на что, поскольку с такой отметиной на лице свободы ему было не видать до конца жизни, и он мог позволить себе роскошь дерзить, грубить и не подчиняться приказам охраны. Ни запугать, ни прельстить чем-либо его было нельзя. Грэм заподозрил, что если бы его засекли насмерть за непослушание, он только спасибо сказал бы, потому что это было предпочтительней жизни в цепях. С другой стороны, мыслей о самоубийстве у Клода тоже не возникало. Он словно собирался продолжать жить, пока может, и себе, и другим назло.
Клод не был склонен к болтовне и историю своих злоключений рассказал весьма сжато. Грэм тоже кое-что поведал о себе, не увлекаясь подробностями и старательно обходя все моменты, касающиеся отца. Он боялся не удержать себя в руках.
Вскоре Грэм обнаружил, что у каторжников, этих отбросов общества, тоже существует своя, и довольно жесткая иерархия, успевшая образоваться за несколько дней пути. Возможно, со временем Грэм сумел бы доказать, что чего-то стоит, но раньше, скорее всего, его просто задавили бы. Однако Клод, дравшийся жестоко и никому не дававший спуску, выручил его и здесь, взяв под свою защиту. Видя, что Клод благоволит мальчишке, не трогали и Грэма, который никак не мог понять, за что удостоился такого внимания.
После случая в первый день плавания Грэм не позволял больше доставать для него еду. В нем снова проснулась задавленная было гордость; не так унизительно было самому включиться в борьбу за выживание, как принимать подарки — как бы не подачки, — пусть и из рук Клода. Имея прикрытый тыл, Грэму удалось поставить на место нескольких зарвавшихся типов, и его стали воспринимать всерьез.
Клод был единственным человеком, с которым Грэм разговаривал на протяжении долгого пути в Самистр. С остальными пришлось познакомиться волей или неволей, но именно разговаривать — долго, часами, как он беседовал только с Брайаном да отцом, не торопясь, медленно роняя фразы — получалось только с Клодом. Вернее, только истрийцу удавалось разговорить его. Содержание этих разговоров Грэм почти не запомнил, за исключением нескольких, особо эмоциональных. Помнил только одно — Клод никогда не утешал его, не говорил ничего вроде: "не дрейфь, все будет хорошо". Он считал так: раз попался — будь добр отвечать за свои поступки; а если есть охота выпутываться, выпутывайся сам. И вообще особого тепла или заботы Грэм от него не видел. Клод всегда и во всем полагался лишь на себя, и ему советовал поступать так же. Он был очень жестким человеком, даже, пожалуй, чересчур жестким, напрочь лишенным сострадания и сочувствия. И все же Грэму было немного легче жить, имея такого товарища. Совсем невмоготу становилось лишь ночью. Спать он почти не мог: мешали цепи, мучила духота и донимали тоскливые мысли. Несколько раз он даже плакал.
Грэм взялся было обдумывать план побега, но скоро понял, что занятие это безнадежное, поскольку убежать с корабля действительно невозможно, а что ждет на самистрянском берегу — неизвестно. Неизвестность по-настоящему страшила его. Впрочем, еще больше он боялся потерять человеческий облик, поскольку условия, в которых находились каторжники, подходили для скота, но не для людей. Клод только посмеивался над ним и говорил, что не нужно бояться стать животным — ведь так намного проще.
— Смотрю я на тебя, — сказал он, — и не могу понять, откуда ты такой взялся. Ты словно не с разбойниками в лесу валандался, а… даже не знаю. Ну, из дому тебя богатый, да еще и знатный папаша выставил, что ли… Нет, я, конечно, верю, что ты и разбоем промышлял, но только уже после. Ну, скажи, прав я? Ты ведь не из простых?
Грэм был несколько обескуражен, поскольку сам-то думал, что хорошие манеры и надменное поведение, свойственное ему, пока он был княжичем, канули в прошлое. Он попытался увести разговор на другую тему, но Клода было не так легко сбить.
— Ты не увиливай. Вот и по увиливанию твоему сразу понятно, что ты не просто какой-нибудь мужлан тупой.
— Да какая разница-то? — хмуро спросил Грэм.
— Теперь-то уже никакой. Теперь, будь ты хоть наследным принцем этого проклятого Самистра — да пожрет Безымянный все это королевство во главе с королем, — жизнь тебе это не облегчит. Мне просто интересно, знаешь ли. Ни разу не говорил с нобилем.
— Да какой я нобиль? — с горечью сказал Грэм, отворачиваясь. — Ты разве не знаешь, что я — вор, разбойник и убийца? И ничего более.
— Одно другому не мешает. Мало, что ли, вельмож окончили жизнь на плахе или на каторге? А тебя, парень, выдает твое поведение. Ну, не умеешь ты скрывать свое воспитание, понимаешь? Как задерешь подбородок, глаза свои наставишь, и нате вам, пожалуйста — гордый потомок древнего рода, хоть парадный портрет рисуй…