Лунная радуга. Этажи (Повести) - Авдеенко Юрий Николаевич. Страница 29
Я посмотрел на часы, которые взял со стула. Два часа.
Вот и сменилась вахта… Поеживаясь со сна, сейчас кто-то стоит на юте. А ветер гуляет по бухте, и волны идут накатом, низкие, чепуховые. Хуже, если льет дождь, или падает мокрый снег, или туман, потеряв совесть, разлегся над морем. Тогда нет видимости. И гудки вспугивают ночь. Разные гудки, грубые и мягкие, звучные и хриплые, как и человеческие голоса. А прожектора словно сверла. Но туман, он хуже бетона: его не раскрошишь, не расколешь, не раздавишь…
Был случай, когда вот в такую ночь я стоял на вахте. И буксир из Новороссийска в трех метрах прошел у нас по левому борту. Я был тогда еще салага и не очень понимал, что к чему, а вот у боцмана Шипки седины прибавилось.
Все-таки странно и немного не верится, что больше не придется стоять на вахте, что не нужно ждать построений, что можно, черт подери, сейчас одеться, обуться и пойти по Москве куда глаза глядят, не спрашивая на это ни у кого разрешения.
А если так и поступить?!
Флотская привычка сработала безукоризненно, оделся быстро, точно на подъеме. Теперь аккуратнее, чтобы не скрипнула дверь, не щелкнул замок.
Что ни говори, а неудобно беспокоить в поздний час гостеприимных родственников.
На лестничных площадках пахнет кошками. И перед домом ни единой души. Странно слышать топот собственных шагов, так и кажется, что кто-то догоняет. А улицы длинные, словно морские мили.
Я люблю шагать и размышлять о жизни. Так лучше думается. Меньше путаницы в голове. Не верю, что можно открыть что-нибудь дельное, сидя в кресле.
Боцман Шипка учил:
— Беспорядок и хаос в мыслях могут позволить себе лишь актрисы и поэты. Мозг моряка должен работать точно и надежно, как хороший компас. Моряк обязан увидеть главное, отбросить второстепенное. И сделать правильные выводы.
Легко сказать: увидеть главное. Будто главное — это гриб-боровик, который прячется там, под кустиком. Да, чтобы отличить главное от второстепенного и никогда не ошибиться, нужно, наверное, не голову на плечах иметь, а Большую Советскую Энциклопедию.
Но боцман Шипка еще и говорил:
— Все знать и все мочь на земле нельзя. Но к этому нужно стремиться.
Он был начинен нехитрыми истинами, точно море рыбой. И, словно бывалый рыбак, выуживал их столько, сколько хотел. И эти истины боцмана Шипки были далеки от проповеди, как земля от солнца, потому что входили в нас при самом дружеском участии швабры, щелочи, масла… и даже простой морской воды.
Прости, боцман… Я сейчас не знаю, главное ли для меня Алла или нет, но думать мне хочется о ней.
Когда Елена Николаевна поднесла к своим близоруким глазам телефонную книжечку, а потом назвала номер и сказала, что меня просили позвонить по этому телефону, я, естественно, спросил:
— Кто?
— Маленькая тайна, — ответила Елена Николаевна. А Еремей добродушно ухмыльнулся.
Но я сразу понял, чей это телефон. Просто немножко не верилось, что она еще помнит обо мне. И сердце предательски защемило, и я почувствовал, что оно у меня есть и что с ним надо считаться.
Телефон лежал на низеньком столике, как свернувшийся котенок.
— Алло, — сказал я.
— Да. Кто это? — спросила трубка Алкиным голосом. И я растерялся, услышав этот голос. И промычал что-то нечленораздельное, как бычок, которого укусил слепень. Но у Алки было кошачье чутье. И она вопросительно произнесла:
— Максим?
— Так точно, — ответил я. Мне еще хотелось сказать: «Есть!» или пехотное «Слушаюсь!», но повода не было.
— Приехал… Я рада.
— Ты не писала мне.
— Да.
— Ты могла бы мне писать. Матросские письма — бесплатные. — Я понимал, что несу чушь, но уж так получалось.
— Ой! Брюзжишь, как пенсионер. А я хочу видеть тебя. Приходи минут через десять. Я только поправлю волосы…
Я пошел. Но знал, что мы поругаемся. Собственно, ради этого мне и хотелось ее увидеть.
Вечер трусил холодной изморосью. Не успел я выйти за угол дома, как лицо стало влажным, словно покрылось испариной… Октябрь месяц редко баловал москвичей погодой. Я помнил, четыре года назад, когда призывался во флот и Алла провожала меня на Курском вокзале, дождь лил с библейской силой. Он лил и в предыдущие дни, студеный, густой. Накануне мы приходили прощаться с Красной площадью, у ГУМа Аллу пришлось переносить на руках, потому что поток захлестнул ее туфли. Я без спроса взял Аллу на руки. От неожиданности она не могла сказать и слова, лишь ужасно покраснела. Народа на улице оказалось немного. И все спешили и смотрели себе под ноги. Но было светло. И когда я поставил ее, Алла сказала:
— Вдруг из Кремля смотрят? Что о нас подумают?
— Поймут правильно.
Дождь стучал о камни. И Красная площадь ершилась маленькими фонтанчиками. Размытые купола Василия Блаженного напоминали яркие осколки радуги, застрявшей на крыше старого храма.
Мне всегда было приятно вспоминать этот день. Хотя тогда и ничего не случилось. Но часто в часы вахты или ночного дежурства я видел мокрое лицо Аллы… И ждал писем, но письма не приходили… Честно, я не терзался и не мучился, как некоторые другие… Вот только дни. Они стали похожие, словно дольки разрезанного яблока.
Я нажал кнопку звонка. Дверь чуточку приоткрылась.
— Это ты? — спросила Алла, не выглядывая.
— Так точно.
— Не входи сразу…
— Есть! — гаркнул я.
Слышал, как открылась входная дверь. И когда вошел в прихожую, никого не увидел.
— Салют! — устало сказал я. Это, конечно, было пижонство, но мы в классе приветствовали так друг друга. И мне казались совершенно необходимыми какая-то деталь, какое-то слово, которые напомнили бы нам прежние наши годы и сейчас, в этот вечер, помогли бы создать настроение если не полной искренности, то хотя бы дружеского понимания.
— Я блондиню голову, — ответила она из ванной. — Располагайся.
Все в комнате было иначе. Старую мебель куда-то выбросили. И теперь в правом углу стояла низкая тахта. Такой же приемник. На приемнике плоский портсигар. Модное кресло. И шкаф. Книжный шкаф, в котором не было книг. В верхнем углу на стекле краской, гостовским шрифтом написано: «ШКАФ-МУЗЕЙ АЛЛЫ ПЕТРОВОЙ». На полках лежали экспонаты. Соска, возле нее листок бумажки: «Алла начиналась так…» Тетрадка в косую линейку, на которой видны неумелые фиолетовые палочки и красная цифра два. Пояснительный текст: «Первая двойка». А вот особо ценный экспонат. Он лежит под стеклом. Записка, которую я бросил Алке на уроке. «Ты мне нравишься больше всех на свете. Давай с тобой дружить. Максим». Тут же ее ответ: «С мальчишкой? Мне будет стыдно». На нижней полке — латаные валенки и серый старушечий платок. Пояснительный текст: «Кустанайские друзья».
Что-то показное и немножко фальшивое было в этом шкафе-музее. И я боялся, что и Алла стала такой же.
Она вошла. Стрижка, как у большинства девчонок, под мальчика. Волосы светлые, а раньше были черные, словно у цыганки. Я не узнавал ее, как и комнату, в которой она жила. Худшие мои опасения оправдывались.
Все было уже отрепетировано. Она остановилась. Сощурила глаза, у нее всегда была эта привычка, протянула руки:
— Ты стал совсем взрослым.
— Я с радостью вернулся бы в пятый класс…
— Это даже не фантазия, — сказала она. — Только прыгуны имеют право на три попытки. Для остальных — другие правила.
Она подвинула кресло. Взяла с приемника плоский портсигар. И, вероятно, хотела присесть. Но, взглянув на будильник, быстро повернулась ко мне и спросила:
— Ты умеешь чистить картошку?
Я считал, что ругаться еще рано, поэтому мирно сказал:
— Случалось. Отрабатывал наряды на камбузе.
Я обещала маме приготовить ужин. Ты любишь картошку с селедкой? У меня есть черноморская селедка и «Мастика». Я привезла ее из Софии.
«Мастика» — это хорошо. Но пусть не думает, что я очень покладистый.
— Только брось сигарету. Вы, московские девчонки, все посходили с ума.
Мы пришли на кухню. Алла надела передник. Я не удержался — это вырвалось помимо воли: