Твой друг (Сборник) - Рябинин Борис Степанович. Страница 17
— Кончается.
— А собака?
— Собака еще жива…
Он продолжал говорить еще что-то, но я, не дослушав, уже звонил в гараж и вызывал машину.
Через несколько минут я был на той самой улице, которую назвал мне дежурный. Лужа крови на асфальте, которую еще не успели замести дворники, указывала место, где все это произошло. Человека внесли в дом. За минуту до моего приезда он испустил дух.
Это был уже не молодой светловолосый мужчина высокого роста, одетый в обычный штатский костюм, какой носят все немцы, с выражением жестокости на лице, которое не смогла смягчить даже смерть. Овчарка почти вырвала ему горло. Он не прожил и четверти часа. Здесь же находился и Верный, но в каком виде!
У неизвестного оказался револьвер, и он, обороняясь, выпустил в собаку всю обойму. Раны были смертельны, но Верный еще жил. Я опустился перед ним на колени. Он узнал меня и слегка дернул хвостом. Пузырьки крови вздувались в уголках пасти, и вместе с этими пузырьками вылетало глухое клокотание; оно словно застряло у него в горле.
Верный смотрел куда-то мимо меня. Я проследил за его взглядом и понял: его глаза остановились на умерщвленном человеке. И сколько ненависти было в этом взгляде!
Близость этого тела не давала успокоиться собаке.
— Унесите его! — распорядился я, показав на мертвеца.
Двое бойцов подошли к нему и начали поднимать. От толчка правая рука его соскользнула и упала вниз, глухо стукнувшись о пол. Я глянул на нее и невольно вздрогнул: на руке покойника не хватало двух пальцев.
Столько чувств, мыслей вспыхнуло мгновенно при виде этой беспалой руки. Внезапно я вспомнил далекую картину, заслоненную в последние годы грозными событиями войны, — вспомнил так, как будто это было только вчера: мертвый Афанасий Старостин на окровавленном примятом снегу, раненая, истекающая кровью овчарка и два желтых человеческих пальца… Вспомнил — и понял все.
Верный узнал своего врага, узнал по следам, обнаруженным на асфальте. Восемь лет хранил он в памяти запах этого человека, ненавидел его и — дождался своего часа.
— Личность установили? — спросил я.
— Почти, — ответил мой помощник, прибывший сюда незадолго до меня, и подал документы.
Беглого взгляда было достаточно, чтобы понять многое. Тут были: билет члена нацистской партии, регистрационная карточка агента гестапо…
— Носил с собой?! — удивился я. — Видно, крепко сидел в нем фашистский дух!
— Было зашито в подкладку…
— Крупная птица! — невольно вырвалось у меня.
— Да, кажется, крупная, — согласился помощник. — Он, видимо, хотел пробраться в англо-американскую зону. Там пригрели бы его…
Мертвеца унесли, и Верный успокоился. Взгляд его начал мутнеть, выражение ненависти пропало. Через всю его жизнь прошла эта ненависть, начавшись на далекой восточной границе Советского Союза и окончившись на мостовой немецкого городка в сердце Германии. В последний раз лизнул он меня языком, вздохнул глубоко, вытянулся, и нашего Верного не стало…
Вот, собственно, и все… Можно, впрочем, добавить: дальнейшее следствие установило, что этот эсэсовец, расстреливавший с садистской жестокостью ни в чем не повинных собак и нашедший свой конец под клыками моей овчарки, был в прошлом крупным диверсантом-разведчиком, опасным и непримиримым врагом, всю свою жизнь боровшимся против нашей страны. Он не ушел от расплаты.
Теперь, когда рассказ был кончен, наши взоры обратились снова к бухгалтеру Василию Степановичу. Он сидел, опустив голову, казалось, погруженный в глубокую задумчивость, и лишь время от времени большим клетчатым платком проводил по лбу к вискам.
Только тут догадка осенила нас. Это совпадение фамилий, драма, пережитая им перед войной, и даже собаки, которых он выращивал для службы в армии, — все вдруг предстало в своем истинном свете. Его волнение, и эта чудаковатость, которую приписывали ему и которая в действительности была не чем иным, как выражением больших человеческих чувств, чувств патриота и отца…
Да, отца. Он подтвердил это, ответив на вопрос, кем приходится ему погибший Афанасий Старостин, коротко и с той простотой, которая стоит многих слов:
— Это был мой сын.
Дизель-электроход «Россия» возвращался в Одессу из очередного рейса. Ослепительно белый от верхушек мачт до ватерлинии, щедро заливаемый лучами полуденного солнца, красавец-корабль Черноморского пароходства легко и свободно рассекал острой грудью бирюзовую воду.
Море нежилось под горячим южным солнцем. Еще вчера оно было неспокойно. Громадные волны, как движущиеся горы, накатывали одна на другую. Корабль то взбирался на высокий водяной холм, переливавшийся под ним, то вдруг словно проваливался между двух зыбких свинцово-серых стен, где среди водяной пыли вспыхивала и гасла радуга; чайки кружились и кричали, и резкие голоса их смешивались с шумом разбушевавшейся стихии. А сегодня с утра все стихло, и — будто и не было вчерашнего волнения — море лениво плескалось за кормой.
Свободным и легким сделался полет наших крылатых спутников — чаек, этих беспокойных и хлопотливых жительниц моря, неотступно сопровождавших «Россию» почти с момента выхода ее из порта Батуми. Сейчас они уже не метались над волнами, не перекликались между собой, тревожимые налетевшей бурей, а беззвучно парили позади дизель-электрохода, зорко поводя головками. Стая дельфинов играла на просторе. Их черные, лоснящиеся, заостренные к хвосту тела, будто вытолкнутые из глубины неведомой силой, внезапно взлетали над гладью вод, делали в воздухе изящный пируэт и, точно веретено, мгновенно погружались, исчезая из глаз. В отдалении медленно проплывали берега. Легкий бриз освежал лица пассажиров. Впереди, прямо по курсу, уже маячили в легкой дымке белые строения Одессы.
Был последний день апреля 1953 года. Я сидел на верхней палубе и любовался раскрывающейся панорамой, не в силах оторваться от этого яркого синего неба, синей воды, сливавшихся на горизонте, вдыхая полной грудью насыщенный запахами моря свежий ветер, когда с носа судна донесся выкрик вахтенного матроса:
— Человек за бортом!
Тот, кто бывал на море, знает, какое впечатление производят эти три слова. Мгновенно опустели шезлонги и бассейн. Пассажиры, столпившись на борту, сосредоточились на едва заметной точке, черневшей в море.
Судно замедлило ход, матросы расторопно спустили шлюпку.
К общему удивлению, шлюпка, не проплыв и половины расстояния, сделала плавный разворот и повернула назад, а черная точка на воде стала быстро удаляться, направляясь в сторону берега.
Вскоре всех облетело известие:
— Это не человек, а собака!
Собака — в открытом море? Откуда она взялась? И потом — коль скоро уж спустили шлюпку, то почему бы не спасти и собаку?
— А она не захотела! — объявил один из матросов.
— Как не захотела? — поинтересовался я.
— А так. Мы — к ней, а она — от нас! Поплыла к берегу.
— Что же она делает в воде?
— А кто ее знает… Купается!
Хорошенькое «купается» — это в нескольких-то километрах от берега! Для меня это было что-то новое.
Морское путешествие, при всей его привлекательности, всегда несколько однообразно: поэтому неожиданное происшествие развлекло всех. Давно уже не осталось на воде и признаков четвероногого пловца, а пассажиры все еще обсуждали, каким образом в море могла оказаться собака.
Но вот строения Одессы как-то сразу приблизились, отчетливо вырисовываясь на фоне зелени садов. Уступами поднималась знаменитая одесская лестница, увековеченная в фильме «Броненосец „Потемкин“». Все ближе лес мачт, скопление судов в порту, наклоненные стрелы кранов. Где-то звонко начали отбивать склянки, и сейчас же, далеко разносясь по воде, со всех сторон откликнулись судовые колокола, отбивающие рынду. Значит, полдень.
«Россия» вошла в гавань и, дав задний ход, чтобы застопорить движение, стала швартоваться у стенки. Вода, взвихренная могучими винтами, закипела, сбилась в пену, окрасилась мутью, поднятой со дна. Полетели на берег тонкие стальные тросы, вытягивая за собой толстенные пеньковые канаты — швартовы. На палубе началась суета, всегда предшествующая высадке пассажиров, заиграла музыка, с какой возвращающийся из дальнего плавания корабль обычно приваливает к причалу, какое-то необъяснимое волнение поднялось в душе. Собака была забыта.