Мистер Дориан Грей (СИ) - Янис Каролина. Страница 14

— О, наш новый режиссёр, самый молодой в театре, мистер Бредли Ривз, решил поставить пьесу новой, подающей большие надежды писательницы, она называется «Двое в спальне». Этот мистер Проныра-Ривз выбрал девочку одну из самых талантливых.

— Неужели? — я непроизвольно задержал дыхание.

— Да, красавица и умница, Лили Дэрлисон… Ты, наверное, даже и не видел эту девушку. Джессика давила её всеми возможными способами, не давала репетировать днём, сцена была свободна только ночью, и, представь себе, они не слали всё к чертям, а работали, как волки.

— Как давно? — тихо спросил я.

— Не поверишь, но Бредли занимался постановкой этой пьесы у нас уже год, Лили и Чарльз Кэллин играли её для пустых кресел. Нильсон опускала пьесу в наших глазах чёрной и неоправданной, как оказалось, критикой. Сегодня уже третий день, как идёт премьера, а люди идут и идут, идут и идут! Некоторые дважды — вот так-то! Видел сам, поэтому уверенно говорю, брат, что это — успех. Это искусство.

— Ты заинтриговал меня, — с какой-то жадной радостью произнёс я, — Могу я попросить тебя о месте в партере?

— Размечтался! Сам директор и режиссёр о таком просить не могут, тут сидят более значимые лица.

— Генеральный директор холдинга мирового масштаба не значимое лицо? — усмехнулся я.

— Да шучу я, шучу, Дориан Грей, — засмеялся он.

— Вот и славно, — улыбнулся я.

— Место на балконе устроит?

— Ох, чёрт тебя…

— Что?

— Устроит. Только в комплекте с лучшим биноклем.

— О, это без проблем, дорогой. Устроим. До вечера, спектакль в семь.

— Я обязательно буду, Гарри.

— Ждём.

— Ага, бывай, — попрощался с ним я.

Положив мобильник на край стола, я глубоко выдохнул и посмотрел на нетронутый кофе. Значит, год репетиций и ни одной минуты славы. Эта девочка, как оказалось, ещё была сострадательна к Джессике. Как она терпела? Сколько в человеке должно быть самодисциплины, самоотдачи и преданности своему делу, чтобы показывать душу пустому залу, ни на что не надеясь… Или, надеясь, мечтая? О чём она мечтает? Чего хочет от жизни? Мировой славы? Тогда, почему театр, а не кино?

Я вышел из кухни и пошёл в спальню. Ноги понесли меня к мольберту, стоящему у панорамного окна. Свет весеннего яркого солнца, белеющего в дымчатой синеве, такого высокого и, будто бы, снисходительного, лилось на улицы и дома, на крыши огромных зданий, которые стремились дотянуться к небесам, неприступным и далёким. Белый лист плотной холщовой бумаги лёг на мольберт, подаренный мне сестрой моего отца, Фиби, прекрасной художницей и верной женой и помощницей в маркетинговом отделе медицинского бизнеса её мужа. Рисунки Фиби всегда были полны особого смысла и живости, неподкупной и естественной красоты, будь то пейзаж, портрет, или реклама медицинского оборудования. Она умеет доносить красками и карандашами всю суть прочувствованного ею, продуманного и увиденного. Когда я заикнулся о том, что хочу научиться так же, она улыбнулась и сказала:

—Я открою тебе один секрет, Дори. Неважно, чем и где ты будешь рисовать. Важно, что ты будешь чувствовать во время этого процесса. Мне всегда трудно было вести дневник, я не могла выразить словами то, что копилось внутри… Но когда я брала уголёк или карандаш, а предо мной лежал белый лист бумаги… Мне больше ничего не было нужно. Главное кроется в том, что хочет показать твоё подсознание, что оно хочет отобразить на бумаге через твои руки. Действуй ими, когда в твоих мыслях абстракция.

И я рисовал. Тёмные стремительные линии, оставленные чёрным угольком, медленно раскрывали взору гордую тонкую шею, хрупкие плечи и лёгкие линии ключиц. Я растушёвывал каждую черту, чтобы сделать изображение ярче, объёмнее, естественнее. Солнце изливало на бумагу свет, показывая плавные переходы каждого штриха, контура, каждого оставленного мною следа. В моих глазах снова вспыхнул образ Лили: я понял, какие хочу изобразить губы, носик, брови и… глаза. Нет, её глаза слишком хороши, чтобы рисовать их, заглянув в эту глубину всего пару раз. Я начал с бровей: тёмные и изящно-широкие, предающие её лицу особую естественность и выразительность, женственность и оригинальность. Я прорисовывал каждую линию, я восстанавливал в памяти воспоминания трёхдневной давности… Чёрт подери, что со мной?! Точно вспышкой мне дало в глаза и заставило отшатнуться от мольберта. Не может быть, я рисовал её! Я смотрел на эту длинную шею, которая говорила об её осанке, на этот смелый разлёт бровей, на аккуратный носик и покатые плечи. На начинающие проявляться глаза, на вырисовывающиеся мелкими штрихами губы и чувствовал, что становлюсь сумасшедшим. Время… уже далеко за полдень и новые переливы солнца предавали её смутным чертам, чёрным на белом, какую-то особенно чарующую грусть и нежность. Я сравнивал её портрет с тем лицом, что помнил.

— Исчезни из моей головы, — прошептал я и разорвал портрет на две части.

«Сумасшедший психопат», — констатировало моё подсознание, и все подспудные мысли зааплодировали ему в поддержку. Пыхтя от раздражения, я чувствовал себя в самом гадком состоянии, которое когда-либо со мною было. Твою мать, что это такое?! Я бросил разорванное мною великолепие в горящий камин в гостиной и вернулся на кухню к своему холодному кофе. Выпив полчашки, я вылил остатки, морщась от гущи и горечи и ополоснув чашку, снова вернулся в гостиную. Сев на пол, я бесстрастно смотрел, как тлела бумага с лицом, которое не покидало мои мысли… Я вытащил «портрет», когда от него остался лишь обугленный уголок с легко изогнутой бровью и кончиками подкрученных густых ресниц. Я изучал его взглядом, долго и пристально. Обычная человеческая женская бровь, обычные женские ресницы. Нет в ней ничего особенного. Но какого я тогда хрена достал этот прожжённый кусок бумаги? Мысленно сплюнув, я встал с пола и пошёл в душ, бросив несчастный остаток её «брови» догорать в пламени. Я просто слишком впечатлительный. Этот позор Джессики сыграл со мной в нелёгкою, я остался без Сабы, естественно — это стресс. Не хватает мне ощущений! Не хватает эмоций! Что за чушь я себе возомнил?! Ведь, с другой стороны, где я смогу найти девушку, нормальную, адекватную девушку, которая могла бы делиться со мной и чувствами, и похотью? Разве настоящая чистая душа, которая может любить, способна беспрестанно хотеть для себя рабства, хотеть для себя боли, если так желает, так скажем, любимый человек? И будет ли любимый человек хотеть боли для того, от кого ждёт светлых чувств? «Нет», — ответил я себе, «спроси у своего дедули», — смеялось над моим анализом подсознание. М-да, прекраснейший совет, учитывая то, что дед не знает, чем так увлечён его любезный внук!

После контрастного душа, обмотавшись полотенцем, я провёл на кафельном полу, остывая, бог весть сколько времени. Вода успела стечь, а влажные волосы более-менее высохли. Моя причёска «после секса», как прозвал Марсель, никогда не требовала особой укладки, не то, что у этого павлина. Марсель был из тех, кто выглядел бы сногсшибательно даже после атомной катастрофы. В стараниях над формированием своего внешнего вида, он выпускал из головы мысли о том, как навести порядок внутри. Я же, войдя в гардеробную, выбирая между белой и серой рубашками, выбрал чёрную, чтобы не дополнять её всевозможными удавками. Мне не нужно было много, чтобы выглядеть так, как я хочу выглядеть. Я хочу выглядеть самим собой, а для этого требуется только две вещи: стиль и аккуратность.

Закурив, я вышел на балкон и отдался любованию покрытому сумерками городом. После душа меня отпустили и мысли, и хандра, и на улицу мне захотелось больше, чем когда-либо. Но внутри я будто чего-то ждал, а точнее, не чего-то, а той минуты, когда я могу сказать себе: «если я не выеду сейчас, то пропущу интригующий спектакль, в котором играет очень уверенная в себе захваленная замдиректора актриса». Нет, я даже не смог дождаться, не смог докурить. Табак был особенно горьким, а воздух в квартире надоевшим и спёртым. Спускаясь на лифте, я вызвал Олсена, своего охранника и водителя, которому дал неделю продыху. Сегодня его последний день «отпуска», так что я от всей души надеялся, что он не обидится, что я завершил его этим же вечером. Вести машину у меня сейчас не было ни азарта, ни сил, ни желания. Внутри стало отчего-то иссушено и серо.