Моя светлая балерина (СИ) - Константинова Марина. Страница 8

— Переоденься, — Алевтина плотнее запахнула халат на ее груди. — Мне нужна будет помощь. Рядом с трупом Скворцовой обнаружили интересную вещичку — револьвер, выпускающий струю воздуха, достаточно мощную, чтобы пробить грудину. Судя по всему, это было самоубийство — только что-то слишком явно оно выглядит. Я буду рассуждать вслух, ты запишешь, хорошо?

— Револьвер? — Тоня сморгнула. — Но погоди, это же значит, что дело раскрыто. Ты… ты уедешь, да?

— Ну, тихо, Тошенька… — Алевтина аккуратно оттерла ребром ладони чужую слезу. — У трупа Солжениной никакого пистолета рядом не было. И кто-то выбегал из погреба. Тут еще биться и биться… Послушай, как бы скоро дело ни получило исход, я тебя не брошу. Ну, переодеваться, быстро!..

Когда Тоня вернулась, приглаженная и пригожая, довольная сама собой, в кабинете кто-то был. Тоня замерла у двери, выламывая пальцы и прислушиваясь к голосам. Приятный, мужской. Резковатые ответы Алевтины. Девушка не отважилась постучаться. Прижавшись лопатками к стене, обнимая обеими руками альбом, она глухо глядела в полуденные тени вдоль колонн. Голова была ясной, зрение не подводило ни на миг, но что-то взблескивало золотом из самого темного угла, и Тоне не хотелось думать, что именно. Закинув голову и закрыв глаза, она вспоминала яблоки, хрустящую пыль на губах, Алевтину в хлопковом платье и золотистый летний закат. Только из задворок памяти все равно наползал сиреневый дым, крупные Лизкины зубы, по-дурному, отчаянно скалящиеся из прокуренной темноты. И шелест — шелест змеиного хвоста в темной кладовой, липкие кольца, золотые серьги, покачивающиеся в отвисших мочках.

Тоня вскрикнула и уронила альбом, страницы рассыпались по алому ковру. Девушка упала на колени, подбирая листы, а в голове крутилась одна мысль: вдох, глубокий вдох, и белые гранулы растворятся, впрыскивая в кровь покой и веселье, тепло и смех. Да, ее выгонят из пансиона. Да, ей снова будут жать коленки. Да, Ле Мортье выползет из самых мрачных уголков души, вытащит низанку свежих костей, но ведь еще один вдох, и еще один — и Тоня запляшет с ней, как со старой подругой. Расплата будет — но потом, но нескоро. Как безмерно далеко от нее юной красивой Тоне, умеющей так славно плясать….

Тоня даже не стала стучать. Толкнула дверь, влетая внутрь, чувствуя, как дрожат руки, зная, что вид у нее совсем дикий. Только стоять за дверью она уже больше не могла. Никак.

— Выйдите, — Алевтина кивнула мужчине, сидящему напротив, выждала, пока он уйдет, захлопнув дверь, и совсем другим голосом спросила: — Что с тобой, Тошенька?

Тоня не ответила. Дождалась, пока Алевтина подойдет к ней, и уткнулась в чужой лацкан, всхлипывая и вздрагивая, царапая плотную материю.

— Ну, тише, Тошенька, — Алевтина оставалась спокойной — как всегда, в любой ситуации. Это успокаивало саму Тоню. — Снова оно?

— Да. Не бросай меня, ладно?.. Я ведь совсем пропаду, — шепотом, таким тихим, что Тоня сама себя не слышала. — Я так боюсь, знаешь?..

— Не брошу. Я же люблю тебя. — Алевтина обернула ее к двери и подтолкнула в плечи. — Идем, идем… Знаешь, что это был за человек? Я отправила его узнать про лоскуток ткани, оставшийся на пороге кладовой. Он бегал с этим поручением два дня, но информацию принес прелюбопытную.

Тоня, готовая разрыдаться снова, растерянно притихла. О чем с ней говорят?..

— Работа оказалась редкая и приметная — то ли нам отводят глаза, то ли убийца не отличается опытностью. — Алевтина хмыкнула. — Такую наши мастера и сами не шьют, и не заказывают. Дорогая, хлопотная. Производят ее в Туле, а продают задорого. При этом на нашем кусочке крошечный след узора остался — красная вышивка, я на нее даже внимания не обратила, слишком мало. А оказалось — тоже вещь незаурядная.

Тоня обернулась и жалобно посмотрела в чужое лицо. Ей не хотелось слушать про трупы и тульских мастеров. Хотя бы не сейчас. Но Алевтина уже взяла кровавый след — так белогрудая гончая мчится за матерым зверем, позабыв об окриках хозяина и ужасе лесов.

— Боярышниковая ветка древнего фасона. Такие шились полвека назад и стоили немало. Из пансиона никто, кроме моих людей, не выходит, так что осталось совсем немного. Понимаешь?

— Нет.

«Ничего я не понимаю, — Тоня зажмурилась, стискивая зубы. — И ты тоже ничего не понимаешь. Почему ты не видишь, как мне плохо? Почему не можешь остановиться и обнять, сказать, что все будет хорошо? Неужели не видишь, что мне плевать на это дело, что я только боюсь остаться одной, без тебя, без какой-то цели и надежды? Почему ты этого не видишь?»

— Нам осталось только прочесать, кто из пансионерок или педагогов имеет тульские корни, у кого были богатые родичи в шестидесятых годах. Потом допросить и обыскать их. Если оставленная ткань — не подлог, то пары дней кропотливой работы хватит. Но если это все-таки обманка… Заходи.

Тоня широко раскрыла глаза, оглядывая помещение, в которое ее водворила Алевтина. Светлая кухня, где еще пахло кофе и гренками после завтрака мадам Сигряковой и госпожи Румяновой.

— Садись, светлая моя, — Алевтина выдвинула ей стул, а потом села на корточки перед девушкой и взяла ее руки в свои, бережно покачивая. — Послушай. Тебе страшно, и я это вижу. Я не знаю, как тебе помочь, однако буду делать все, что смогу. Но и ты должна мне помочь, м?

Тоня почувствовала, как глаза снова становятся влажными. Она крепко сжала чужие пальцы в ответ и кивнула.

— Никогда не стой под дверью. — Глаза Алевтины были спокойны и уверенны. — Всегда заходи ко мне. Ты дороже чего бы то ни было.

Она замолчала, и Тоня торопливо кивнула в ответ.

— И не пропускай завтраки, — Алевтина мягко улыбнулась и прошла к кухонному столу.

Она прикоснулась ладонью к нескольким чайникам, выбрала самый теплый и принесла Тоне кружку. Девушка благодарно приникла к фарфоровой кромке, снизу вверх глазея на Алевтину.

— С маслом или вареньем?

— И с тем, и с тем, — Тоня опустила ресницы, чувствуя, как на теплых от чая губах дрожит улыбка. «Заботится… любит».

Теплый чай с подсохшим хлебом не бог весть какая роскошь, но Тоне было светло и радостно. Алевтина сидела напротив нее, улыбалась, стряхивая с рукавов крошки, и спрашивала у Тони о ее жизни. Рассказывала о себе. И все это звучало так, будто вовсе не прошло этих пяти лет, которые так измызгали саму Тоню и так ожесточили Алевтину. Точно они — влюбленные дети — расстались на пару недель и теперь снова сидят рядом, вместе, напротив друг друга. Рассказывали о сущей ерунде и точно знали, что больше не расстанутся, ведь ничто не стоит близости друг с другом: касания рук, встречи глаз, мягкости столкнувшихся губ. И позади — как же хотелось — не сиреневый дым притонеров, а яблочный сад, всего четырнадцать прожитых лет и безбрежная вечность впереди.

«Так легко мечтать, — Тоня улыбалась в кружку. — И так странно, что это может оказаться хоть на горсточку правдой».

— И все же, Тошенька, — Алевтина все еще улыбалась, но в тоне зазвучал ледок — отрезвивший, напугавший. — Почему ты не ответила на то письмо?

Тоня вздрогнула.

— Я…

— Ну!

— Я не знаю, — прозвучало так жалко и беспомощно, что Тоне самой стало противно. — Я боялась, что так не забуду тебя. Не перерасту. А ведь… Надо выйти замуж, я думала, влюбиться, расти, понимаешь?.. А ты мешала. Ты была… таким… таким балластом, удерживающим меня в детстве.

Тоня зажмурилась, ожидая ответа, но Алевтина молчала.

— Я не знала, о чем с тобой говорить, — девушка продолжила. — Ты писала о солнце, о наливающихся яблоках, о весенних бутонах и песнях хрустального льда. Ты… ты сочиняла мне сказки, а девушки, с которыми я учусь, рассказывали о похоти и наркотиках, о соперничестве и подлости, о жмущих туфлях и месячных, которые нынче особенно сильно грызут в низу живота. И это было ближе и реальнее. Насущнее.

Тоня облизнула губы, моляще взглянула на женщину напротив себя. Она ждала хоть чего-то, хоть одного слова — неодобрения, обиды, обвинения. Хоть чего-нибудь. Но Алевтина молчала.