О себе… - Мень Александр. Страница 26

Ей очень хотелось провести цикл концертов „для Церкви“, с пояснениями. Ее представления об официальном церковном мире были довольно наивными. Но я все же поговорил с нашим академическим секретарем о. Алексеем Остаповым, человеком широким, любящим искусство и очень влиятельным. Он с готовностью согласился устроить концерт в Академии. Концерт прошел хорошо, все были в восторге. Она говорила прекрасно, но в ее словах были уколы в адрес атеистов, что и привело к табу на дальнейшие выступления.

О себе… - _124.jpg

Мария Вениаминовна Юдина. Рис. В. Дувидова

О себе… - _125.jpg

С Надеждой Яковлевной Мандельштам в Семхозе

Вскоре ей разрешили устроить вечер в Зале Чайковского. Она прислала билеты о. Алексею, мне и другим из Академии, таким образом, в зале собралось много церковной публики. Мария Вениаминовна позвала меня в уборную и в присутствии женщин, которые перевязывали ее потрескавшиеся пальцы, просила благословить ее…

Было в нашем общении печальное событие. Она познакомилась у меня в церкви с молодым человеком Е. Т. (впоследствии эмигрировавшим писателем) и очень привязалась к нему. Но потом он взял у нее „Столп“ Флоренского и исчез. Она умоляла меня вернуть книгу. Была очень расстроена. Потом все уладилось, но с ним она порвала… Умерла Мария Вениаминовна внезапно. Говорят, что на нее страшно подействовал второй брак ее крестницы Н. С., которая вышла замуж за Солженицына. Она категорически была против (между тем как Н. Я. Мандельштам сказала, что Солженицын „тоже имеет право на счастье“). Отпевали ее в Николо–Кузнецкой.

Я все больше отходил от группы Карелина… Было много интересных и замечательных людей в то время. А сам я был целиком занят писанием книжки „Дионис, Логос, Судьба“, а также переделкой книги „Магизм и единобожие“. Это занимало у меня все оставшееся время. А по средам у меня собирался народ: чтобы избежать большого наплыва, я сделал среду как бы открытым днем, и ко мне домой приходило по двадцать пять–тридцать человек. Я чувствовал, что гибну, что поговорить уже ни с кем нельзя, и люди приходили какие попало. Правда, было интересно, потому что приходили и многие нужные люди — то есть люди, которым это было нужно. Но иногда приходили праздные совопросники, иногда приходили вообще совершенно посторонние — кто–то приводил… Я с содроганием смотрел, как из–за занавески — у меня кабинета не было, я был в „аппендиксе“ — появлялись какие–то личности совершенно неведомо откуда, садились, спрашивали меня Бог знает что (мне было легко ответить на эти вопросы).

Потом, довольно скоро — через пару лет — я не выдержал и это дело пресек. Впоследствии я получил за эти „среды“ возмездие: один эмигрант написал статью „Отец Александр Мень“, где описал „журфиксы“. Журфиксов не было, а просто — чтобы не приходили каждый день, я сказал, что я только один день дома. А потом я просто „поднял все мосты над замком“ — и все. Конечно, жизнь была страшно насыщенной, до предела, и, конечно, многие события сейчас из памяти ускользнули…

В это время я познакомился с „Костей“ [А. И. Солженицыным]. Дело было так. Мне довелось прочесть рукопись его книги, которая меня очень удовлетворила. Мы с одним священником, отдыхая на острове летом, прочли ее и решили с ним повидаться. Один наш коллега знал его и обещал встречу. Переговоры шли через отца Димитрия Дудко. И вот мы сели в машину и поехали — тот коллега, Дудко и я. Приезжаем. Коллега наш трепещет. Спрашивают: „Кто там?“ — а он кричит: „То, что надо, то, что надо!“ Тот человек совсем растерялся, но в конце концов нас впустил, и мы потихонечку оклемались, с удивлением и недоверием глядя друг на друга. Потом появился „Костя“. Я ожидал по фотографиям увидеть мрачного „объеденного волка“, но увидел очень веселого, энергичного, холерического, очень умного норвежского шкипера — такого, с зубами, хохочущего человека, излучающего психическую энергию и ум.

Мне приходилось встречаться с разными писателями — с Дудин–цевым и другими; но они не производили впечатления умных людей. Многие из них интереснее были в том, что они писали. А этот был интереснее как человек, сам по себе. Он быстро схватывал, понимал, в нем было что–то мальчишеское, он любил строить какие–то фантастические планы. У него была очаровательная примитивность некоторых суждений, она происходила от того, что он сразу брал какую–то схему и в нее, как топором, врубал… У нас был очень живой разговор, в котором я подметил, что он очень здорово зациклен на своих темах (я это не осуждаю, а приветствую): он мог все равнодушно пропускать мимо ушей, но едва только раздавались слова, бывшие ему как позывные сигналы, — он сразу вставал, сразу оживал. Когда Дудко сказал, что сидел в таком–то лагере, так он сразу поднялся: „Что? Как?“ — и тут же в записную книжечку стал записывать.

Впоследствии по Москве ходили слухи, что он был моим прихожанином, чуть ли не духовным сыном, мне даже вчера кто–то так говорил. Это совершенно ложное представление. Дело в том, что, когда я с ним познакомился, он даже христианином не мог называться. (Это был 1966 или 1967 год.) Он был, скорее всего, толстовцем, и христианство для него было некоей этической системой, это можно видеть по некоторой его продукции. Он читал тогда некоторые мои книжки — в частности, „Откуда явилось все это“ (тогда она была сделана в виде фотографий, фотокнижки)[151], она ему понравилась; а когда речь шла о „Небе на земле“, то он говорил: „Ну, это невозможно, — это все какие–то крылышки, ангелы…“ — видно, все это было от него очень далеко. Мне приходилось с ним говорить о символике, о таких вещах…

Потом у него возникла идея построить храм: он должен был получить деньги за какие–то свои работы и говорил, что завещает построить храм, напишет на меня завещание. Я только посмеивался в усы и говорил, что — какие уж тут храмы, тут старое надо суметь сберечь… А он говорит: „Нет, поедем!“ — Ну ладно. Он со своей первой женой приехал ко мне; мы сели в машину и объездили область, выбрали под Звенигородом очень красивое место: вот, здесь будет стоять — „здесь будет город заложен назло надменному соседу“… Меня это очаровало — очаровала такая уверенность в том, что — „будет по воле моей“. В общем–то люди, так устремленные к своим целям, всегда достигают их. И когда–нибудь, я думаю, на этом месте будет что–нибудь стоять. Он просто, как пророк, видел все это очень близко, ему казалось, что завтра уже — „с вещами“. Мы уже чуть ли не измеряли место.

Я был готов — ну что ж… Он просил найти ему архитектора — я нашел человека, который стал делать ужасные, фантастические вещи[152]. Но я это сделал, чтобы поддержать этого человека морально (потом он стал эмигрантом и очень печально кончил). Проект храма он сделал совершенно шизофренический, какой–то кошмар, — и говорил, суя мне это в нос: „Это гениально, это сердце всего мира, это боль всего мира!“ Я чувствовал себя великомучеником и думал, что часть моих грехов мне уже прощена.

Потом, когда „Костя“ совершил свой первый „церковный акт“[153], я ему написал, умоляя его ничего этого не делать. Я говорил ему, что он не разбирается ни в церковной ситуации, ни в чем, и только наделает ляпсусов. У него есть одна особенность, которую он разделяет со многими выдающимися людьми. Там, где он может и знает, он находится на гениальной высоте, — но там, где нет, он сразу „дает петуха“. „Петуха давал“ и Лев Николаевич — ничего удивительного в этом нет. Но я понимаю бурную натуру, которая не ставит себе таких барьеров, которая и там, где она дает петуха, идет спокойно, не оглядываясь.

Помню период, когда у него была трагедия, когда он боялся, прятался. Держался он, в общем, достаточно мужественно. Помню начало его романа — второго. Очень легко могу понять, как все это получилось: отчуждение от первой жены; вторая — очень умная, хорошая женщина, которая беззаветно была ему предана. Все это получилось естественно.