О встрече - Митрополит (Сурожский) Антоний. Страница 29

Здесь вопрос вдохновения художника и вопрос его нравственного качества. С точки зрения Бога можно видеть сияние благодати — и ужас греха. С точки зрения художника можно видеть то и другое, но художник не может делать этого различения, потому что это не его роль, — иначе он будет говорить о грехе там, uде надо говорить об ужасе, или о святости там, где надо говорить о красоте. Это два различных призвания, которые, как все в жизни, под руководством благодати могут быть благодатными; а иначе могут быть иными.

* * *

Что касается до того, следует или не следует заниматься творчеством — я думаю, что невозможно установить правила. Я думаю, что Бог каждого из нас ведет определенным образом. Если говорить о выражении собственной сущности — возьмите, например, человека, как Иоанн Дамаскин. Он пошел в монастырь, будучи одаренным поэтом, одаренным музыкантом. Его игумен считал, что это вздор, и поставил его на тяжелую, грязную работу. В какой-то момент умер близкий друг Иоанна, и он, несмотря на все запреты, излил свою горесть, свою скорбь в восьми тропарях, которые мы теперь поем на погребении. И когда игумен это увидел и услышал, он сказал: Я ошибся! Пой дальше…

Вот человек, который аскетически, по послушанию не должен был творить — и прорвалось, потому что это была какая-то его сущность. Я знаю случай, когда духовник запретил человеку себя выражать литературно — и человек совершенно сломался, потому что у него не было другого способа выражения… Есть люди, которые могут себя выразить молитвенно до конца, есть люди, которые из молитвы же черпают побуждения выразить себя как-то иначе.

* * *

Художник, который изнутри своего какого-то опыта жизни, опыта человека, опыта Бога выражал бы себя или музыкой, или в живописи, или в литературе, — такой художник, мне кажется, может открыть духовные ценности и для других. Поэтому я не думаю, что можно просто сказать: пишите только аскетическую литературу и ничего другого, — девять из десяти людей не станут читать вашей духовной литературы; к ней надо прийти. Скажем, в моем поколении чтение Достоевского сыграло колоссальную роль, как и чтение целого ряда других писателей — причем не обязательно благочестивых или особенно устремленных в этом направлении, а просто писателей, у которых была большая правда человеческая, которые нас научили правде раньше чем чему-либо, и довели куда-то. Поэтому я не думаю, что можно было бы оптом сказать людям: перестаньте заниматься творчеством, а занимайтесь молитвой, — человек может перестать заниматься одним и не быть в состоянии заниматься другим.

* * *

…Мне кажется, что путем душевного восприятия картина часто ставит перед нашими глазами действительность, которую мы иначе неспособны видеть. Если взять не картину, а литературное произведение: в литературном произведении выведены типы людей, конечно, упрощенно. Они представляют собой тип, но как бы они ни были богаты, они проще, чем человек, каким его встречаешь в жизни. Детали больше, выпуклее; и человек, который в своей блеклой жизни неспособен видеть эти вещи, увидев их раз у хорошего писателя, начинает их прозревать вокруг… Посмотрев на портрет, написанный хорошим художником, видишь, как значительны те или другие свойства. И так, вглядываясь в жизнь при помощи искусства, начинаешь что-то прозревать: и добро и зло, но не обязательно с оценкой, потому что писатель не обязательно должен делить людей на добрых и злых.

* * *

Я человек старого поколения, поэтому отзываться на нее (рок-музыку — ред.), как молодой человек мог бы, не могу; но по моему наблюдению это своего рода токсикомания. Скажем, видишь молодых людей, которые идут по улице или сидят в метро, в автобусе с наушниками и с кассетой, и это все время играет, играет, — ни минуты они не испытывают молчание и тишину; и это, конечно, нездоровая вещь.

А воспитать человека в восприятии тишины и молчания можно. Я знаю учительницу малюток, которая им дает играть, потом периодически вдруг им говорит: “Тихо, слушайте!..” И они сидят прямо как завороженные и слушают тишину, переживают ее, потому что вдруг шум, который они производили, кончился, и тишина делается реальной. А если ты научился слышать тишину, ты, может быть, научишься и в тишине слышать Присутствие… Рок мне непонятен. До меня не доходит его смысл, как до меня не доходил джаз, когда я был молод. Но во всякой вещи — будь то классическая музыка, будь то рок, есть риск, что ты не слушаешь музыку, а пользуешься ею для того, чтобы как бы опьянеть, одурманить себя. И в этом смысле не только музыка, а все, что извне на нас влияет, может нас как бы вывести из себя, опьянить. Этого не надо допускать. Надо сохранять в себе трезвость, так как если потеряешь себя — в музыке или в чем бы то ни было — потом себя не найдешь, может быть.

Мне кажется, что рок-музыка играет такую роль для очень многих. Я это вижу постоянно. Но в то же время я знаю людей, которые слушают классическую музыку часами и часами только для того, чтобы забыться; они не музыку слушают, они стараются забыть свою жизнь, свои трудности, страхи, ждут, чтобы музыка их унесла от них самих. Они не музыку воспринимают, а себя как бы уничтожают. Поэтому будь то музыка или что бы то ни было, что тебя “выводит из себя”, надо знать момент, когда пора сказать себе: “Довольно!”

* * *

Одно из характерных свойств подлинной, здоровой духовной жизни — это трезвость. Мы знаем на обычном русском языке, что значит трезвость по сравнению с опьянением, с нетрезвостью. Опьянеть можно различно, не только вином: все, что нас так увлекает, что мы уже не можем вспомнить ни Бога, ни себя, ни основные ценности жизни, есть такое опьянение. Это не имеет никакого отношения к тому, что я назвал бы вдохновением — вдохновением ученого, художника, которому Богом открыто видеть за внешней формой того, что его окружает, какую-то глубокую сущность, которую он извлекает, выражает звуками, линиями, красками и делает доступной окружающим людям — не видящим. Но когда мы забываем именно тот смысл, который раскрывается ими, и делаем предметом наслаждения то, что должно быть предметом созерцания — тогда мы теряем трезвость. В церковной жизни бывает, так часто и так разрушительно, когда люди в храм приходят ради пения, ради тех эмоций, которые вызываются стройностью или таинственностью богослужения, когда уже не Бог в центре всего, а переживание, являющееся плодом Его присутствия. Основная черта православного благочестия, православной духовности — это трезвость, которая переносит все ценности, весь смысл от себя на Бога.

О некоторых категориях нашего тварного бытия [22]

Хочу прежде всего сказать вам, с какой радостью я к вам приехал, — не только в Троице-Сергиеву Лавру, но именно в семинарию и академию, с радостью новой встречи, когда можно лицом к лицу видеть людей, которые дороги. И я привез вам привет с Запада, от наших священников и от наших мирян, которые молятся о благостоянии наших здешних школ и из которых многие надеются когда-нибудь тоже стать учениками и студентами семинарии или академии.

Тему моего доклада мне довольно трудно выразить. Формально и очень малоописательно я мог бы его назвать так: “О некоторых категориях нашего тварного бытия”; но сказав это, я, вероятно, только испугал вас сложностью слов и не передал того, что для меня значит эта тема, почему мне хочется говорить с вами об этом.

Сотворение человека и мира очень часто воспринимается просто — если это слово здесь применимо — как объективный факт. Он является спорным для одних, безусловным для других; у некоторых людей в наше время вся тема тварности создает проблемы и вызывает некоторые сомнения, но очень редко мне пришлось встретить людей, которые продумали бы эту тему нашей тварности с точки зрения живого религиозного опыта, с точки зрения того, как эта тварность раскрывается в нашем отношении с Богом, определяет очень глубокие и драгоценные отношения тварей с Богом и между собой.