О встрече - Митрополит (Сурожский) Антоний. Страница 27
Вот аналогия, которая мне легче, чем иконопись. У нас есть византийская литургия в ее совершенстве; но был период, когда существовали западные православные литургии, столь же православные, хотя по форме иные, потому что они родились в другой культуре и из среды других людей. Поэтому я допускаю теоретически возможность, что такое может случиться и в иконописании, хотя в данное время ничего подобного не случается; попытки добиться какой-то новизны относятся к области фантазии, а не к области религиозного опыта.
Если сравнивать икону и картину — у каждой свои преимущества, в зависимости от того, о чем вы говорите и что хотите сказать. Картина дает изображение того, что этот наш тварный мир на сей день содержит: добро и зло, свет и тьму, борение — и победу и поражение, совокупность всего, включая и неудачу, и становление, и двусмысленность. В этом смысле охват картины шире, чем охват иконы, потому что икона исключает целый ряд вещей. Икона не старается дать картину становления зла; вернее, когда зло присутствует в иконе, оно приражается добру (скажем, дракон на иконе Георгия Победоносца), но это олицетворенное зло, которое ясно присутствует, оно не пронизывает вещи так, как двусмысленность может пронизывать их в картине. Из иконы исключено очень многое. Но зато в ней очень ясно присутствует божественное, вечное измерение, абсолютное измерение. В этом смысле она дает больше, чем картина. Но я не думаю, что справедливо было бы сказать: или — или. Если вы держите картину в храме вместо иконы, вы делаете ошибку, потому что она не на месте; но как прозрение в действительность вещей и картина имеет свое место. И когда я говорю о картине, то же самое можно сказать и о всех проявлениях в порядке искусства.
Но и попытки оставаться в каноне тоже вроде бы не ведут к сохранению старой иконы, получается нечто анемичное, репродукция, а не икона. Тут проблема, которая перед верующим художником может стать. Икона значительно превосходит по глубине, по возможности всякое творчество, секулярную живопись, и в то же время она остается недоступной, как сегодняшний путь.
Видите, мне кажется (я говорю из своего безумия, а не из своего какого-то опыта или знания), что с каноном или с классическими иконами дело обстоит так же, как с музыкой. Человек учится на великих произведениях и развивает свой вкус, свое восприятие, технику до момента, когда, вместив в себя все, он ненамеренно начинает творить, — не с целью написать музыку иную, чем музыка Бетховена или Моцарта, а просто потому, что он воспринял все, что мог получить от прошлого, и изнутри этого прошлого вырастает нечто новое. Мне кажется, что когда молодые художники (я сейчас думаю о Западе) делают попытки написать иконы, которые были бы “современны”, они поступают, как люди, которые, не учась музыке, не пройдя через строжайшую дисциплину произведений прошлого, хотят творить что-то новое.
У нас есть ряд иконописцев; наиболее талантлив был отец Григорий Круг [20] (это мнение Успенского, так что я могу спокойно это сказать), затем Леонид Успенский; и затем их ученики, из которых одни пишут очень хорошие репродукции, а другие начинают что-то творить, то есть иконой живут. Жена отца Михаила, нашего регента, училась у Успенского и сама обучила иконописи целый ряд молодых людей и девушек вокруг себя. Двое, я бы сказал, начали писать иконы, которые очень поражают… они живут. Они написаны по канону, но изнутри опыта, это не попытка просто перерисовать что-то.
В Древней Руси считалось, что быть иконописцем — это целый аскетический, морально-созерцательный путь. И слишком много людей сейчас на Западе среди неправославных берутся за иконы и пишут иконы промеж дела; то есть они пишут и портреты, и картины, и иконы, и считают, что православное творчество, русское и других православных стран, отжило, потому что оно не укоренено в их культуре. Но, к сожалению, культура-то западных стран оторвалась от православного миросозерцания и опыта так давно, что из культуры, которая началась с Ренессанса, нельзя творить икону. У нас есть самоучка-испанец, который начал писать иконы и теперь даже школу открыл. Первая моя встреча с ним была не очень удачна. Пришел он ко мне и сказал: “Вот, мне предлагают купить две иконы, и я не знаю, стоит ли их покупать. Можете ли вы мне сказать, что вы о них думаете?” Я взглянул и говорю: “Выкиньте вон — дрянь!..” Он встал и сказал: “Простите, это моя работа!” Я ему ответил: “Сам виноват, не обманывай…” Это действительно было нечто несосветимое. Он и рисует хорошо, и краски кладет хорошо, только в совокупности это была попугайщина какая-то, и на такой предмет молиться невозможно, потому что он выдумал; он взял образцы и “улучшил”. Он считал тогда (не знаю, как он теперь считает, потому что второй раз он ко мне не появился), что Рублев, Феофан и т. д. примитивны, мы развились с тех пор. Но есть люди, которые пишут изнутри молитвенной традиции, а не изнутри техники.
Что вы думаете о взаимоотношении христианства и культуры?
Я не специально культурно устремленный, культурный человек, но мне кажется, что просто отстранить культуру или ее ставить под вопрос — нереально, потому что все формы даже нашего духовного бытия в значительной мере культурно обусловлены.
Скажем, формы нашего богослужения обусловлены византийской культурой. Если мы хотим вообще отстранить культуру, мы тогда должны поклоняться Богу духом и истиной, без формы. Но и тут мы какую-то форму займем, потому что язык тоже укоренен в культуре; мы говорим на определенном языке, выражающем гений народа, к которому принадлежим, в нем — история народа, история языка; и мы не можем уйти от этого. Если, опять же, говорить об иконах: в них сливаются два потока. С одной стороны, вечные истины, которые мы хотим выразить, с другой стороны— динамика данной культуры. Возьмите иконы Эфиопии, Византии, русские иконы домонгольского и послемонгольского типа, — они разные, не потому, что выражают различные истины, а потому, что их форма определена историческим контекстом, опытом. Поэтому мне кажется, что нельзя просто отмахнуться от культуры: она тут как тут. Даже когда вы говорите самые простые вещи на простом русском языке, они уходят корнями в целый мир культуры. Скажем, когда русский человек говорит проповедь, она доходчива в той мере, как он употребляет слова, настолько коренящиеся в прошлом данного народа и в настоящей ситуации, что они вызывают глубокий отклик. Так что я не знаю, как можно уйти от культуры, — некуда уходить от нее. Но заменять духовность культурой, что очень часто происходит теперь на Западе, и я бы не сказал, что здесь не происходит — это подмена.
Допустимо ли тогда верующему человеку заниматься художественным творчеством?
Помнится, Григорий Палама ясно говорит, что он видит образ Божий в человеке в том, что человеку дано, наподобие Бога, быть творцом. Мне кажется, что в искусстве человек должен быть художником и выражать то, чему его учит его вдохновение и его умение; но в момент, когда художник старается сделать из своего дела, мастерства иллюстрацию своей веры, это большей частью становится халтурой. Возьмите Толстого: пока он пишет роман, это может быть прекрасно; как только он начинает “думать” — ой! Потому что вместо свободного потока вдохновения он начинает приспосабливать вещи под какую-то систему. Я думаю, что художник должен иметь смелость в какой бы то ни было области действовать как художник. Если он пропитан своей верой, ему не нужно сличать с ней свое вдохновение, потому что они не только переплетены, — они составляют одно. Но я не думаю, что можно ожидать, скажем, от православного художника, чтобы он писал православные иконы, православные пьесы или православную музыку, если он не является православным иконописцем или композитором. Если говорить о чем-то более примитивном, то в книге Иисуса Сираха, в 38 главе, говорится о врачах; там ясно сказано, что Бог сотворил врача, дал ему ум, способности и т. д. — ясно проводится линия, что все дарования от Бога; а как мы их употребляем — это уже зависит от нас.