Письма о духовной жизни - Игумен (Воробьев) Никон. Страница 5
Уже собираются писать епископу благодарность, что меня послал сюда, но я просил не делать этого и вообще меньше говорить обо мне, неполезно для души… и тела.
Я пока питался с дьяконом и сторожихой, но придется купить керосинку или иначе приспособиться и готовить самому, к чему я давно привык, так как долго жил один».
Бояться, как огня, привязанности к каким-либо вещам, удобствам, комфорту и, естественно, их источнику – деньгам, предупреждал игумен Никон. На это он часто обращал внимание своих собеседников. Сам постоянно помогал, чем мог, знакомым монахиням, которые нигде не могли работать, нуждающимся родственникам, незнакомым людям, обращавшимся к нему за помощью. Было несколько случаев, которые обнаружились уже после его кончины, когда он неожиданно давал деньги совсем незнакомому человеку, находившемуся в отчаянном положении. Имущества у него никакого не было. В Гжатск приехал, имея старую зимнюю рясу одного оптинского иеромонаха, поношенный теплый подрясник, который он через некоторое время сжег ввиду полной его ветхости, летнюю рясу с двумя или тремя легкими подрясниками. Вот и все его имущество, если не считать еще нескольких алюминиевых ложек и вилок. Он органически не мог переносить чего-либо не необходимого, называя всё это хламом, который обременяет душу. Многая имения, повторял он, умножает печаль (заботы). Был решительным противником всякой красивости, мягкости, элементов какой-либо роскоши, говоря, что всё это развивает в человеке тщеславие, праздность и глупое, пустое самомнение. Его одежда всегда была сшита из самого дешевого материала портнихой-самоучкой и выглядела иногда довольно неуклюже. Он был доволен этим.
Себя батюшка в одном из писем так характеризует: «Прибавьте к этому некоторые его [так он писал о себе] личные черты: стеснительность при чужих людях, отсутствие интереса к их разговорам, нежелание оторваться от своего дела (потому что еще не привык быть в себе при людях) и прочее».
Он никогда не снимал подрясника – ни дома, ни на огородных и других работах, на которых трудился много и до пота, ни в городе, в том числе и в Москве. В то же время он никогда не надевал монашеской мантии, клобука. Когда его спрашивали, почему он так делает, отвечал, что в монастыре эта форма естественна, а на приходах она делает монаха предметом повышенного нездорового любопытства, неполезного и для него, и для народа.
«Народ очень любит зрелища, говорил он. Поэтому у очень многих верующих сама религия сводится к чисто внешней, обрядовой ее стороне. И форма часто оказывается одним из подобных зрелищ». Сам он очень малое значение придавал внешним формам.
Однажды, отвечая одному адресату по этому вопросу, он писал: «Что Н. [то есть он сам] не ценит “всякой формы” — вполне [здесь и везде подчеркнуто им] с Вами согласен. Только скажу, что это неценение не исходит из головы, т. е. из каких-то рассудочных соображений, и не из гордости (так мне кажется, может быть, ошибаюсь?), а как-то изнутри. Н. слишком отчетливо сознает превосходящую всякое разумение ценность “внутреннего”, крохи которого доступны ищущему и без особой формы, если только мы с Вами не понимаем слово форма [4] по-разному. Считаю нужным сказать, что Н. безусловно признает необходимость Церкви со всеми Таинствами для всех, а для многих и всю обрядность, не всегда обязательную для всех. Мне кажется, что мы живем в такое время, когда умение и способность обходиться минимумом внешнего при правильной внутренней жизни не будет минусом, а плюсом, особенно в дальнейшем. Только это труднее, не всем доступно, и надо иметь некоторую способность к этому».
А вот что просил он привезти ему из его Козельской кельи. «Если м. Валентина приедет, то надо взять комплект постельного белья и все, что ей нужно. А мне, кажется, ничего не надо. Из книг надо обязательно с этажерки: служба Великого поста и Страстной Седмицы. Точно заглавия не помню – небольшая книжка на этажерке, на средней полке, в темном переплете. Да, проповеди тоже с этажерки, на воскресные и праздничные дни, кажется, издание Киевской Академии. А может быть, они и в шкафу на кухне. Еще Авву Дорофея и у Скворца [5] Исаака Сирина. Больше пока ничего не надо».
Батюшка любил рассказывать следующий эпизод из жизни преподобного Пахомия Великого. Когда в одном из монастырей, над которыми преподобный начальствовал, братия поставила красивые ворота и с восторгом стала показывать их преподобному, то он приказал привязать к одному из столбов, на которых висели ворота, веревку и тянуть до тех пор, пока ворота не перекосились. Братия расстроилась и недоумевала, но преподобный ответил, что стыдно монаху привязываться к вещам. Батюшка всегда и во всем строго придерживался этого правила.
В духовном отношении, по словам батюшки, гжатский период жизни многое дал ему в познании себя. А главное, говорил он, ему приоткрылось некоторое понимание того, что есть начальное смирение. «Вот Игнатий Брянчанинов, да вознаградит его Господь, все время говорит об этом. Его вы теперь не понимаете. Все у него внутри звучит мысль о смирении. Что же такое смирение? У меня к пониманию смирения был такой переход. Однажды мне пришла мысль, совершенно отчетливая и ясная: а что такое все наши дела, все наши молитвы, наше всё?! Надо лишь взывать, как мытарь: «Боже, милостив буди мне, грешнику!». Сердце вот тут-то у меня и поняло, поняло, что самое существенное – это милость Божия. Это было понятно не умом, а сердцем. И вот с этих пор я стал обращать в себе эту мысль, жить этой мыслью, молиться этой мыслью, чтобы Господь не отнял, а развил ее. Это есть начальное смирение – начальное, подчеркиваю, – [сознавать] что мы сами – ничто, а творение Божие, мы – создание Божие только. Поэтому чем нам гордиться, что нам противопоставлять Богу? Хотя Господь почтил нас величайшим достоинством – быть сынами Божиими, но это – дар Божий. Потом, призывая, искупил нас для того, чтобы восстановить, усыновить Себе, но и это опять дар Божий. Грешим, грешим – Господь прощает, это – дар Божий. А у нас что? У нас своего – ничего. Вот это должно войти в сердце человеческое. Не умом нужно понять, а сердцем.
Человек должен в каждой молитве, как бы он ни вдохновился, какое бы восхищение в молитве Господь ни дал человеку, он должен молиться в основе, как мытарь: «Боже, будь милостив мне, грешному». Всё, и даже вот это вдохновение – всё это есть дар Божий. Нет в нас ничего доброго, всё – от Господа. Словом, как говорил Давид, я – блоха во Израиле, я – червь, а не человек. Что думаете, для красоты что ли эти слова он говорил? Нет. Они исходили из этого состояния, о котором я говорю. К этому искренно надо прийти и из этого состояния должна исходить всякая наша молитва. Это и есть начальное смирение, именно начальное. Отсюда исходит еще другое, о чем я должен сказать как о самом важном. Человеку необходимо почувствовать не умом и не только сердцем, а всем своим существом, с головы до пят, непостижимую ни для человеков, ни для Ангелов любовь Божию. Он должен благодарить Бога, славословить Его, преклоняться пред Ним, пред Господом, за Его великую милость и любовь. Он должен бы желать не только быть распятым рядом с Ним и перенести все, но быть растерзанным на куски, и не только растерзанным, а терзаемым всю жизнь. Вот как он должен себя чувствовать. А мы, окаянные, не можем и малейшей скорби терпеть, даже самой малейшей.
Поэтому первыми словами молитвы и поставлены Церковью слова: «Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе», то есть: «Слава, благодарение Тебе, Господи, за Твою милость, за Твою любовь, за снисхождение, за то, что Ты, Господь, Творец вселенной, пред Которым трепещут все Ангелы, снизошел до того, что позволяешь нам называть Тебя своим Господом и обращаться к Тебе, молиться Тебе».