«Шпионы Ватикана…» (О трагическом пути священников-миссионеров: воспоминания Пьетро Леони,
Кто-нибудь может спросить: ради чего надо творить такие жестокости? Да ради дьявольского развлечения! Или по злобе, или в отместку за людскую ненависть. Но всегда — чтобы вырвать признание, пусть ложное и даже абсурдное. А зачем им ложное признание? А затем, что можно посадить еще одного «врага народа». Тем самым и государство получит бесплатную рабочую силу, и следователь выслужится перед «партией».
Представьте себе, как ликовал следователь, заставив своих жертв подписать признание, что они намеревались вонзить кинжал Сталину в спину, или служили в СС, или были личными шоферами Гитлера! Обвиняемые, доведенные до отчаяния, зачастую подписывали любой абсурд, даже если это стоило им жизни, лишь бы кончились пытки.
«На пушку»
Где жестокость, там и хитрость. Зачастую следователь берет, так сказать, «на пушку», делая вид, что знает о «преступлениях» и преступных замыслах обвиняемого или другого. Это не сложно. Просто следователь делает вид, что имеет признания сообщников или свидетелей.
Что до меня, подловить меня было невозможно. Ссылка на шестой пункт пятьдесят восьмой статьи Уголовного кодекса в моем случае не работала: я никогда не занимался шпионажем. То же и с пунктом 10 (антисоветская пропаганда): не могли взять меня «на пушку» религиозной пропаганды. Да, пропагандировал религию и горжусь этим. Социально-политическая пропаганда? Всегда воздерживался, чтобы не нанести ущерб апостольской деятельности. Вообще-то, в личных разговорах я допускал критику, но остерегался людей ненадежных; так что пусть следователь сначала найдет свидетелей, а там видно будет.
Однако, имея дело с большевиками, нужно защищать себя даже от тени подозрения в шпионаже, надо быть внимательным, чтобы не признаться даже в малейшей связи с внешним миром, о которой им неизвестно. Каждый раз, когда следователь допрашивал меня о переписке с заграницей, я говорил, что слал изредка письма родственниками и знакомым всегда почтой. О письме, отправленном в Рим частным образом, молчал; словом, умалчивая или недоговаривая, я всегда выходил из положения.
Но однажды ночью следователь спросил о том самом письме. Решив, что он берет на пушку, я притворился, что ничего не знаю. Следователь настаивал, описывая подробности:
— Ваш французский собрат, бывший немецкий узник, будучи проездом в Одессе, однажды зашел к вам, и вы вручили ему письмо для своего римского начальства. Будете отрицать?
— Нет, нет. Теперь я вспомнил… Но вы же спрашиваете о передаче информации с целью шпионажа. А в письме не было секретной информации.
— Если бы не было, то вы отправили бы его по почте. Вот признайте, что занимались шпионажем во вред Советскому Союзу.
— Каким шпионажем! Вы же объяснили, что шпионаж — это передача информации военного, экономического или политического характера. Ничего такого в письме не было: просто я сообщил начальству, как обстоят дела с верой и как с нами борется Православная Церковь. Я послал письмо не по почте, потому что так вернее и к тому же дешевле.
Впрочем, объяснения были бесполезны: «шпионаж» в пользу Ватикана «доказан». Оставалось доказать антисоветскую пропаганду, но у следователя долго не было свидетельских показаний и не мог он «вытащить паука из щели». Тогда он прибегнул к репрессиям: приказал перевести меня в Лефортовскую тюрьму, которая считалась хуже Лубянки, и там продержал в одиночке почти месяц.
Свидетельские показания
Наконец после недель затишья следователь вызвал меня на допрос. На сей раз он нашел «свидетелей»; а были это два отца-иезуита, давно сидевшие в лагере. Показания они написали и подписали: «Пьетро Леони, убежденный фашист [71], подготовлен в римском Коллегиуме „Руссикум“ с целью проникновения на территорию Советского Союза, ведения шпионажа в пользу Ватикана и разжигания недовольства существующим режимом. Ватикан, вечный враг СССР, стремящийся обманным путем вытеснить советскую власть и подготовить себе пути к захвату советских территорий, основал среди прочего „Руссикум“, школу шпионажа и ненависти к России и другим странам народной демократии».
Протоколов было два, по содержанию почти идентичных. Я не мог проверить подлинность подписей отцов-иезуитов (отца Новикова и отца Чишека), с ними учился в Риме, зато я мог ответить.
— Вероятно, — сказал я, — вы подделали подписи. Я не верю, что мои собратья подобным образом оклеветали меня, «Руссикум» и Ватикан. И даже если подписи истинные, содержание ложно. Если бы они на самом деле написали это, я сказал бы, что они отступники, перешедшие на службу советской власти. А если они таковы, то их показаниям нечего удивляться.
Отправляясь в Одессу, я достал у одного русского эмигранта паспорт его брата, уехавшего с ним из СССР и умершего за границей. Я хотел воспользоваться им, если бы понадобилось раствориться среди местного населения, скрыв свою национальность и миссию. В начале следствия я ждал, что этот паспорт, забытый мной в кармане плаща, всплывет. Но прошло несколько месяцев, ничего не было; я успокоился, решив, что паспорт при обыске у меня дома не нашли. Но вот в один прекрасный день следователь вынимает его.
— Что это такое? — спрашивает он.
— Паспорт.
— Вижу, что паспорт. Но почему он лежал у вас в кармане? Зачем он вам?
Я чистосердечно признался зачем. Следователь сделал суровое лицо:
— И это, по-вашему, святость?
— А в чем тут грех?
— Как в чем?! По-вашему, это честно?
— Да, честно. Иисус Христос, истинный Сын Божий, велел нам проповедовать Евангелие, а вы всеми способами нам мешаете. И мы, понятно, ищем пути и уловки, чтобы нести спасение вашему народу и вам самим. Не упрекать нас вы должны, а хвалить наше мужество. Вовсе не ради выгоды я приехал к вашему народу.
— Нашему народу и без вас хорошо, даже лучше.
Я привел ему массу доказательств обратного. Впрочем, не буду описывать все наши препирательства; расскажу, как меня заставили признаться в клевете на советскую власть.
Когда я сидел в Лефортово, допросы происходили там же. Но однажды меня посадили в «воронок» и привезли на Лубянку. После изнурительного ожидания в боксе я оказался в кабинете моего следователя. Вскоре туда ввели отца Николя, «соучастника» моих «преступлений»; в последний раз мы виделись с ним за день до нашего ареста. Сейчас мы оба были очень взволнованы: бледные, исхудавшие, мы не столько сострадали друг другу, сколько гордились, что претерпеваем ради Христа, и поэтому радовались.
Следователь предупредил нас, чтобы мы не разговаривали между собой, кратко отвечали только на его вопросы и использовали русский язык. Началась очная ставка. После обычных вопросов, знакомы ли мы друг с другом и как давно, и еще какой-то ерунды наступил главный момент.
— Отвечайте, Пьетро ди Анжело и Жан Николя: вы часто беседовали в Одессе?
— Не часто, потому что у каждого были свои дела. Только иногда.
— Жан Николя, это правда?
— Правда.
— Хорошо. Теперь, Пьетро ди Анжело, скажите, о чем вы говорили во время ваших бесед.
— О том о сем. Говорили о погоде, о Боге, о Церкви, о ремонте дома священника, о душах, нам вверенных, о Папе, ну, и так далее.
— Отец Николя, это правда?
— Да.
— А скажите, Леони, говорили ли вы о советском режиме?
— Ну, о советском режиме, право, мы предпочитали молчать, потому что мало что можно сказать о нем хорошего.
— Жан Николя, отец Леони критиковал советский режим?
— Изредка, да, между нами.
— Леони Пьетро, вы слышите? Вы можете это отрицать?
— Ну, вообще, какие-то слова критики я произносил, но народа не возмущал. Vous avez parlé trop (вы сказали лишнее), — заметил я отцу Николя.
— Замолчите! Я сказал, говорить по-русски.
Возможно, отца Николя взяли «на пушку» раньше. В русском языке он был еще не силен. Следователь, возможно, обманул его, сказав, что я признался, что критиковал в наших беседах советский режим. Я не виню отца Николя и не жалею о той очной ставке; более того, благодарю Бога и Пресвятую Деву, что как раз за пять дней до Успения нам было даровано утешение — отпустить друг другу грехи, прежде чем услышим приговор, которого мы ожидали, не зная, что с нами будет.
Кто-нибудь может спросить: ради чего надо творить такие жестокости? Да ради дьявольского развлечения! Или по злобе, или в отместку за людскую ненависть. Но всегда — чтобы вырвать признание, пусть ложное и даже абсурдное. А зачем им ложное признание? А затем, что можно посадить еще одного «врага народа». Тем самым и государство получит бесплатную рабочую силу, и следователь выслужится перед «партией».
Представьте себе, как ликовал следователь, заставив своих жертв подписать признание, что они намеревались вонзить кинжал Сталину в спину, или служили в СС, или были личными шоферами Гитлера! Обвиняемые, доведенные до отчаяния, зачастую подписывали любой абсурд, даже если это стоило им жизни, лишь бы кончились пытки.
«На пушку»
Где жестокость, там и хитрость. Зачастую следователь берет, так сказать, «на пушку», делая вид, что знает о «преступлениях» и преступных замыслах обвиняемого или другого. Это не сложно. Просто следователь делает вид, что имеет признания сообщников или свидетелей.
Что до меня, подловить меня было невозможно. Ссылка на шестой пункт пятьдесят восьмой статьи Уголовного кодекса в моем случае не работала: я никогда не занимался шпионажем. То же и с пунктом 10 (антисоветская пропаганда): не могли взять меня «на пушку» религиозной пропаганды. Да, пропагандировал религию и горжусь этим. Социально-политическая пропаганда? Всегда воздерживался, чтобы не нанести ущерб апостольской деятельности. Вообще-то, в личных разговорах я допускал критику, но остерегался людей ненадежных; так что пусть следователь сначала найдет свидетелей, а там видно будет.
Однако, имея дело с большевиками, нужно защищать себя даже от тени подозрения в шпионаже, надо быть внимательным, чтобы не признаться даже в малейшей связи с внешним миром, о которой им неизвестно. Каждый раз, когда следователь допрашивал меня о переписке с заграницей, я говорил, что слал изредка письма родственниками и знакомым всегда почтой. О письме, отправленном в Рим частным образом, молчал; словом, умалчивая или недоговаривая, я всегда выходил из положения.
Но однажды ночью следователь спросил о том самом письме. Решив, что он берет на пушку, я притворился, что ничего не знаю. Следователь настаивал, описывая подробности:
— Ваш французский собрат, бывший немецкий узник, будучи проездом в Одессе, однажды зашел к вам, и вы вручили ему письмо для своего римского начальства. Будете отрицать?
— Нет, нет. Теперь я вспомнил… Но вы же спрашиваете о передаче информации с целью шпионажа. А в письме не было секретной информации.
— Если бы не было, то вы отправили бы его по почте. Вот признайте, что занимались шпионажем во вред Советскому Союзу.
— Каким шпионажем! Вы же объяснили, что шпионаж — это передача информации военного, экономического или политического характера. Ничего такого в письме не было: просто я сообщил начальству, как обстоят дела с верой и как с нами борется Православная Церковь. Я послал письмо не по почте, потому что так вернее и к тому же дешевле.
Впрочем, объяснения были бесполезны: «шпионаж» в пользу Ватикана «доказан». Оставалось доказать антисоветскую пропаганду, но у следователя долго не было свидетельских показаний и не мог он «вытащить паука из щели». Тогда он прибегнул к репрессиям: приказал перевести меня в Лефортовскую тюрьму, которая считалась хуже Лубянки, и там продержал в одиночке почти месяц.
Свидетельские показания
Наконец после недель затишья следователь вызвал меня на допрос. На сей раз он нашел «свидетелей»; а были это два отца-иезуита, давно сидевшие в лагере. Показания они написали и подписали: «Пьетро Леони, убежденный фашист [71], подготовлен в римском Коллегиуме „Руссикум“ с целью проникновения на территорию Советского Союза, ведения шпионажа в пользу Ватикана и разжигания недовольства существующим режимом. Ватикан, вечный враг СССР, стремящийся обманным путем вытеснить советскую власть и подготовить себе пути к захвату советских территорий, основал среди прочего „Руссикум“, школу шпионажа и ненависти к России и другим странам народной демократии».
Протоколов было два, по содержанию почти идентичных. Я не мог проверить подлинность подписей отцов-иезуитов (отца Новикова и отца Чишека), с ними учился в Риме, зато я мог ответить.
— Вероятно, — сказал я, — вы подделали подписи. Я не верю, что мои собратья подобным образом оклеветали меня, «Руссикум» и Ватикан. И даже если подписи истинные, содержание ложно. Если бы они на самом деле написали это, я сказал бы, что они отступники, перешедшие на службу советской власти. А если они таковы, то их показаниям нечего удивляться.
Отправляясь в Одессу, я достал у одного русского эмигранта паспорт его брата, уехавшего с ним из СССР и умершего за границей. Я хотел воспользоваться им, если бы понадобилось раствориться среди местного населения, скрыв свою национальность и миссию. В начале следствия я ждал, что этот паспорт, забытый мной в кармане плаща, всплывет. Но прошло несколько месяцев, ничего не было; я успокоился, решив, что паспорт при обыске у меня дома не нашли. Но вот в один прекрасный день следователь вынимает его.
— Что это такое? — спрашивает он.
— Паспорт.
— Вижу, что паспорт. Но почему он лежал у вас в кармане? Зачем он вам?
Я чистосердечно признался зачем. Следователь сделал суровое лицо:
— И это, по-вашему, святость?
— А в чем тут грех?
— Как в чем?! По-вашему, это честно?
— Да, честно. Иисус Христос, истинный Сын Божий, велел нам проповедовать Евангелие, а вы всеми способами нам мешаете. И мы, понятно, ищем пути и уловки, чтобы нести спасение вашему народу и вам самим. Не упрекать нас вы должны, а хвалить наше мужество. Вовсе не ради выгоды я приехал к вашему народу.
— Нашему народу и без вас хорошо, даже лучше.
Я привел ему массу доказательств обратного. Впрочем, не буду описывать все наши препирательства; расскажу, как меня заставили признаться в клевете на советскую власть.
Когда я сидел в Лефортово, допросы происходили там же. Но однажды меня посадили в «воронок» и привезли на Лубянку. После изнурительного ожидания в боксе я оказался в кабинете моего следователя. Вскоре туда ввели отца Николя, «соучастника» моих «преступлений»; в последний раз мы виделись с ним за день до нашего ареста. Сейчас мы оба были очень взволнованы: бледные, исхудавшие, мы не столько сострадали друг другу, сколько гордились, что претерпеваем ради Христа, и поэтому радовались.
Следователь предупредил нас, чтобы мы не разговаривали между собой, кратко отвечали только на его вопросы и использовали русский язык. Началась очная ставка. После обычных вопросов, знакомы ли мы друг с другом и как давно, и еще какой-то ерунды наступил главный момент.
— Отвечайте, Пьетро ди Анжело и Жан Николя: вы часто беседовали в Одессе?
— Не часто, потому что у каждого были свои дела. Только иногда.
— Жан Николя, это правда?
— Правда.
— Хорошо. Теперь, Пьетро ди Анжело, скажите, о чем вы говорили во время ваших бесед.
— О том о сем. Говорили о погоде, о Боге, о Церкви, о ремонте дома священника, о душах, нам вверенных, о Папе, ну, и так далее.
— Отец Николя, это правда?
— Да.
— А скажите, Леони, говорили ли вы о советском режиме?
— Ну, о советском режиме, право, мы предпочитали молчать, потому что мало что можно сказать о нем хорошего.
— Жан Николя, отец Леони критиковал советский режим?
— Изредка, да, между нами.
— Леони Пьетро, вы слышите? Вы можете это отрицать?
— Ну, вообще, какие-то слова критики я произносил, но народа не возмущал. Vous avez parlé trop (вы сказали лишнее), — заметил я отцу Николя.
— Замолчите! Я сказал, говорить по-русски.
Возможно, отца Николя взяли «на пушку» раньше. В русском языке он был еще не силен. Следователь, возможно, обманул его, сказав, что я признался, что критиковал в наших беседах советский режим. Я не виню отца Николя и не жалею о той очной ставке; более того, благодарю Бога и Пресвятую Деву, что как раз за пять дней до Успения нам было даровано утешение — отпустить друг другу грехи, прежде чем услышим приговор, которого мы ожидали, не зная, что с нами будет.