«Шпионы Ватикана…» (О трагическом пути священников-миссионеров: воспоминания Пьетро Леони,

Заметим, что по возвращении на родину Тольятти остался депутатом, может, хоть тут у него мелькнула мысль, что надо сказать спасибо настоящей демократии? Хочу здесь, кстати, привести слова, которые годом раньше я слышал от русских в связи с покушением на Тольятти: «Ваши итальянцы плохо владеют оружием»; «Как можно было дать осечку по такой цели?»; «Если бы эта каналья (русские позаимствовали из итальянского языка слово каналья) попалась не к ним, а нам в руки, уж мы бы с ним разделались».

— А что вы-то против него имеете? Что плохого он сделал русским?

— Что сделал? Его Москва подкармливает, он наш хлеб ест. И коммунизм по всему миру насаждает на нашу голову.

Глава XXIII. Происшествия

Братская помощь

Тем утром у моего соседа, отца Иосифа К<овалъского>, начинался выходной день. Когда я пошел на завтрак, он сказал, что я могу съесть и его порцию. «В кои веки можно полежать, так зачем подниматься на такой завтрак. У меня есть хлеб, который дал нам начальник, немного сала и чернослива из последней посылки. Мне пока хватит». Вернувшись в барак из столовой, я положил ему кусок селедки от его законного завтрака, но он отказался, добавив: «Если хотите оказать мне услугу, вот вам банка, принесите мне кипятка». Пока я заворачивал последние сто пятьдесят грамм хлеба (от 400 полученных) в тряпицу, когда-то белую, а теперь бурую, которую я использовал только для хлеба, отец Иосиф протянул мне кусочек сала:

— Возьмите, с этим легче проглотить хлеб после пяти часов работы.

— Ну, если для этого, то не нужно, — ответил я. — Хлеб начальника хорош и без ничего.

— Вы хотите сказать, что это самое ничего у нас всегда с собой.

— Более того, оно ничего и не стоит.

— Оно только надувает живот и вызывает зевоту.

— До вечера, отец Иосиф. И спасибо за доброту. Сало помогает от мороза. Но меня греет ваша доброта!

Шел уже март, но погода была отвратительная. Я вернулся в барак после пяти вечера: был я черен, как негр, и узнаваем только по походке и голосу. Я бросил на нары возле отца Иосифа свою одежонку, которую выбил о столб, или снег, или угол барака. Вздохнув, попросил его дать мне с верхних нар тряпку, служившую полотенцем, и нечто, напоминавшее мыло. Пока я засучивал почерневшие рукава ветхой рубашки — последней памяти о свободе — отец Иосиф спросил меня, как дела.

— Хуже некуда, — сказал я, махнув рукой. — Тяжелейший день: грохот адских машин и тучи пыли. Впечатление, что идешь ко дну, и выныриваешь, и снова тонешь. Дыхание перехватывает, кажется, что сердце останавливается. Боюсь, нам целыми не выбраться; здесь за месяц я потерял больше здоровья, чем за полгода в Мордовии. Сроку моему конец в 1972 году, а я уже на пределе.

— Не надо падать духом, — сказал он и по-латыни процитировал мне в утешение четвертый стих двадцать второго псалма. — «Если я пойду и долиною смертной тени не убоюсь зла, потому что Ты со мной».

— Конечно, — сказал я, — нам все зачтется. За эти семь- восемь лет заслужим больше, чем иной за долгую жизнь.

— Заслужим, — согласился отец Иосиф. — Но сейчас лучше не думать о вечном спасении, а надеяться, что Бог выведет нас отсюда, как только Он один знает и может.

Размышления

Простояв в очереди к тому, что можно с трудом назвать умывальником, и кое-как умывшись, я вернулся на свое место. Отец Иосиф уже слез с нар и получил себе и мне положенные триста граммов хлеба; он даже вытащил из-под мешка, служившего мне подушкой, мою деревянную ложку. Я забросил полотенце и мыло как можно дальше на нары и натянул одежду: от прикосновения к ней руки вновь почернели, и я с улыбкой показал их отцу Иосифу.

— Пошли, пошли, а то опоздаем на обед, — сказал он, двигаясь к выходу, и добавил. — У меня тоже руки черные. «Есть неумытыми руками не оскверняет человека» (Мф. 15, 20). Меня заботит не это; я думаю о нашей недавней беседе.

— Вы говорили о надежде на освобождение, но подобает ли нам надеяться?

— То есть?

— То есть подобает ли уповать на освобождение? Что мы приобретем? Сами подумайте: мы почти стяжали венец мученичества, а если нас освободят, мы его утратим. И потом, скажу вам, я не только мечтаю умереть мучеником за Христа, но почту за счастье быть погребенным в вечной мерзлоте: в ней я нетленным дождусь воскресения мертвых. Ужасно только, как советские варвары хоронят лагерников. Знаете как?

— Знаю, к сожалению: раздевают догола, завертывают в холстину, выносят из лагеря в морг, делают вскрытие, а потом в той же холстине бросают в общую могилу без креста. Только столбик с именем и фамилией, да и тот скоро исчезает. Могилы неглубокие; их роют летом, все лето роют.

— Больно думать, что со мной так обойдутся после смерти. Да еще сперва выпотрошат.

— Хорошо еще, не ставят охрану у могил, чтобы мертвые не воскресли.

— Об этом они не думают, они не верят в воскресение. Мне рассказывал один лагерник, он работал летом на кладбище, что тут на Воркуте общие могилы зимой не засыпают, бросают сверху снег с землей, и все. Летом снег тает, и зверье разрывает трупы на части, ведь кладбища не огорожены.

— Вот видите! А вы хотите, чтобы вас схоронили в вечной мерзлоте!

— Да, хочу. Разве Бог не заботится об останках мучеников за веру? И потом, материальная смерть не важна. Важно прославить душу, а когда надо, прославятся и тела [97].

Тем временем мы дошли до столовой. В порядке исключения давали оленину вместо рыбы; так, в Великий пост, да еще в пятницу, мы снова отведали мяса, но такую сухую оленину, жесткую, как деревяшка, можно есть и в Страстную пятницу.

Вернувшись в барак, я прочел текст вечерни по восточному обряду, единственное богослужение, которое целиком помнил наизусть. Потом поговорил с друзьями, а позднее мне сказали, что на небе северное сияние. Я вышел и минут десять смотрел на небо; в ту зиму северное сияние было уже в четвертый или в пятый раз, а я все любовался и любовался.

Вор

Прочитав вместе с отцом Иосифом молитвы Розария и помолившись, я мгновенно уснул. Через несколько часов я проснулся от того, что ко мне кто-то привалился, — это был отец Иосиф, которого бесцеремонно подвинул вор, роясь в его вещах. Отец Иосиф пыхтел, но молчал; потом он пояснил, что заметил у негодяя нож.

Этот вор жил под нашими нарами. Видя, что оскорбляют собрата, я не мог смолчать — в ту минуту я не подумал об опасности, мне и терять-то было почти нечего. «Мы из одного барака! Ты что своих грабишь? — закричал я и позвал на помощь. — Эй, друзья, помогите, гоните наглеца! Дневальный, зови охрану!» Народ проснулся; из своей каморки высунулся староста (не тот, что забрал мои носки себе на шапку, но вроде него). Он прогнал вора на место, тот зашипел на меня из-под нар, потом опять вылез и плюнул в меня.

Спокойствие, однако, вернулось. На другой день я, как обычно, отправился на работу, а вернувшись, узнал, что несколько часов назад вора отправили на штрафную командировку, известную жестокими порядками: работали там на печах обжига извести. Не верилось, что наказан он за ночную провинность, но некоторые скептики, спорившие с нами о существовании Бога, призадумались, узнав о скорой каре обидчика служителей Божиих.

Впрочем, за вором числились и другие грехи: устроив постель (все краденое) под нашими нарами, он правил лагерными воровскими делами и часто принимал у себя женщину (в нашем лагере их оставались единицы). За полтора месяца до происшествия он пристал ко мне, чтобы я поделился с ним посылкой, — это была первая посылка от моей бывшей прихожанки из Днепропетровска, восьмидесятилетней польки. Забравшись ко мне на нары, вор протянул нож и потребовал отрезать ему сала.

— Пожалуйста, — ответил я и стал отрезать. Он остановил меня: мол, мало.